— Поймите же, не за горами то время, когда нужно будет уметь драться не в политическом только смысле, а в прямом, самом простом. Кричать из подполья: «Долой самодержавие!» — это подготовительный класс… От звуков труб иерихонских самодержавие не падет. Верно, Амос Прокопьевич?
— Это верно.
— Значит, надо уничтожать его массовыми ударами, разрушать физически. Нужны будут стачки и демонстрации с кулаком, с камнем! А попривыкнув, переходить к средствам более убедительным. Не резонерствовать, как это делают хлюпкие интеллигенты, а научиться по-пролетарски давать в морду! Нужно и хотеть драться и уметь драться!
И Ульянов, сжав кулак, ступил шаг вперед и двинул рукой, словно показывая, как это нужно делать. Сел, прищурился с хитринкой, поглядывая то на Князева, то на своего товарища Скляренко, словно любовался ими. Оба были под стать друг другу: стройные, сильные, словно литые.
Князев заметил пристальный взгляд Ульянова, но не понял его тогда и в свою очередь подумал с удовлетворением:
«Этот делов наделает, дайте срок! Этот не струсит, когда надо — пойдет драться на баррикады».
И еще одно запомнилось Князеву: если утром над Ульяновым как бы сиял мученический ореол его старшего брата Александра, то к вечеру ореол тот потускнел, а молодой лысоватый Владимир с большим лбом и энергичным ртом, совершенно к тому не стремясь, заслонил собой всех приезжих гостей.
Понравился он и Лаврентию Щибраеву, наблюдавшему за ним и во время разговоров и за обедом. Он ел ноздреватые оладьи с тем завидным аппетитом, который свидетельствует об отменном здоровье, говорил картавым и страстно убежденным голосом о вещах, казалось, непонятных, но в его объяснениях приобретавших законченность и ясность. Лаврентий видел Ульянова в тот вечер и на вершине Царева кургана, куда гости поднялись, чтобы полюбоваться закатом. Погода установилась прекрасная, ничто не напоминало о буре, еще утром бешено трепавшей четырехвесельную лодку.
Солнце спряталось за синие холмы правобережья, река, стиснутая в крутых берегах, потемнела в их тени: а взглянешь налево — там привольно разлилась Сок-река, затопила луга и тальники и горячо поблескивает, раскрашенная пожаром заката.
Все долго молча смотрели на стоящие по колени в воде деревья, подернутые серебристым туманом, на село, рассыпавшееся у подножья кургана словно стадо черных гусей, и никому не хотелось уходить. Ульянов покачал головой, проговорил вполголоса, обращаясь к Скляренко:
— Вот мы любуемся этой красотой, а десятки, сотни миллионов людей, кроме курной избы, зловонной фабрики, грязной улицы ничего во всю жизнь не увидят. И непременно найдутся дур-р-р-раки, которые станут уверять, что народ неспособен ценить красоту природы. Дураки не понимают, что у людей, истомленных каторжным трудом, больше желания вдоволь выспаться. Льву Толстому приятно было писать о детстве, идеализировать его. А какие воспоминания о детстве может сохранить крестьянский мальчуган, которого чуть ли не в шесть лет заставляют нести тяжелую работу вроде прополки!
— Сегодня в нашем селе праздник поминальный — красная горка. Слышите, как песни играют? — сказал Князев гостям, и все опять притихли. Внизу за околицей кто-то бренькал на балалайке, кто-то заливался отчаянной ухарской песней, от которой становилось почему-то тревожно и грустно.
Пока спускались с кургана, совсем стемнело. На ночном черноземе неба вызревали звезды, распуская свои зеленоватые перья, как колосящаяся пшеница — усы.
— К гороху да к ягодам звезды… — молвил невесело Амос, а Щибраев закончил извечной крестьянской заботой:
— Эх-хе-хе, горох… Хлебушка бы вдоволь родилось…
Опять собрались все в просторной избе Князева. Беляков сходил домой и скоро вернулся с гуслями. С ним пришли жена его Люба и две молоденькие учительницы. Света не зажигали, уселись кто где, и полилась в открытые окна неспешная раздольная песня «Вниз по матушке, по Волге», понеслась, как и должно в буйную ночь весеннего молодого Яр-Хмеля. По его велению начинают свои напевы соловьи, по его велению и смолкнут они, когда придет час. А пока еще древний языческий бог жизни и весны только пустился, по народному поверью, в путь по земле, разгоняя кровь и соки всего живущего.
Звенят, заливаются гусли в ловких умелых руках Белякова, а три товарища — сам музыкант, Алеша Скляренко и сверстник его Володя Ульянов — поют с воодушевлением:
Многое, очень многое говорила, видимо, Ульянову эта песня. Он побледнел и не шевелился, смотрел взволнованно поверх голов за окно, где из-за темно-сизого колка, росшего на песчаном бугре, проклевывался серебристый серпик молодого месяца.
…Вот что узнал Евдоким о молодом Ленине из слов Антипа и Лаврентия.