Лукавая сила заносила и Смоктуновского в область кокетства, легкой вседозволенности, сознательной бестактности, сомнительных реплик. Он мог попросить сигарету (хотя не курил) и вместо благодарности сказать: «Ну и сволочь вы», – и после паузы весело: «Хорошая». Мог, принимая кокетливое восхищение от дамы не первой молодости, в старой линялой шубе, с милым укором вздохнуть: «А еще женщиной ей хочется быть». Мог на весь бульвар закричать, привлекая внимание прохожих к толстяку: «Все худеете, Иван Иваныч». Мог без подходов, обиняков, с доморощенной хитростью, порой смахивающей на «досадно перезревшую глупость» (его слова), заявить М. Ромму, что, может, получит квартиру за удавшуюся роль, и тут же смутиться от холодных слов мэтра, что не стоит получение квартиры ставить в зависимость от успеха, так как это различные вещи.
Но все это детали. Что касается странностей, в которых его подозревали, то ему была свойственна, на мой взгляд, лишь одна. Он умел быть счастливым. Счастье было его второй натурой. Он купался в нем, светился им, готов был к нему каждую минуту. «Ах, дружочек, так славно, так хорошо на земле, так радостно у нее в гостях!»
Славным он находил многое, стараясь запомнить, сохранить, удержать в себе – и солнечный свет, и сугробы на бульваре, и шепот дочки: «У моря я буду, наверное, совсем маленькая!», и это море, у которого он прыгал, как ребенок, на одной ноге, «чтобы вернуть, восстановить прерванную связь с миром и вылить из ушей морскую воду, согретую собственным телом», и свою работу, на которую порой не хотелось идти, а хотелось отлежаться, передохнуть, и картину Брейгеля, изображающую лихую потасовку: «Брейгель представляет славные взаимоотношения людей, даже драки у него симпатичные: помашут кулаками, а потом дружески усядутся за карты, в меру жульничая, или пойдут кататься на коньках, трогательно поддерживая один другого. Прелесть!»
Однажды я ему рассказала о поэте Татьяне Николаевне Кормилицыной, жене Михаила Луконина. В послевоенной Москве она жила с маленьким сыном в ледяной комнате коммунальной квартиры. Сын, вернувшись из гостей, пожаловался, что у мальчишки-приятеля в доме тепло, а у них всегда холодно. «Но зато у нас есть морозные узоры на окнах», – ответила мать.
– Да? А… я бы… так не смог, – медленно и ошеломленно сказал Смоктуновский. Помолчал. И вдруг с вызовом: – А может, и сообразил бы… Для Филиппа и Машки…
Интересно, что за двадцать лет деловой дружбы с ним я не помню, даже по очень официальному случаю, барабанных, твердокаменных слов от него. Его словарный запас был предназначен для чувств. Помните, американцы высадились на Луне? Многие ли из нас ощутили событие не как технический прогресс, а как всемирное человеческое дружество?
«Не имея своего телевизора, я впился в него у друзей на соседней даче. Изображение хоть и не четкое, но захватывающее – это точно. Мы (заметьте, «мы») – на Луне! Взволнованный, бежал домой, делая большие прыжки, медленно, как бы зависая в незначительном притяжении Луны. Это была радость, все люди были лучше, добрее, заборы стали вроде бы пониже, все просматривалось, все улыбалось, все кругом было мое, и я принадлежал всем и всему. И, наверное, поэтому мою несколько необычную манеру двигаться по дачным дорожкам в тот день никто не принял ни за сумасбродство, ни за сумасшествие».
Помнится, знакомлю его с В. Языковой, кандидатом философских наук, чрезвычайно умной, острой на язык, строгой, в летах дамой. Дело происходит зимой. Поздно, поземка метет на Тверском бульваре. Он улыбается, делает стойку светского человека:
– Очень рад.
И вдруг чопорная кандидатша, сверкнув глазом из-под очков и подхватив его под руку, блаженно просит:
– Пойдемте, только до подземного перехода.
Идем. Она заглядывает ему в лицо, важно выступает рядом, но, обретя чувство юмора, комично говорит слегка ошарашенному спутнику: «Ну, когда я еще пройдусь рядом со Смоктуновским. Потерпите». Смеемся, прощаемся. И на обратном пути (нам по дороге) он восхищенно бормочет: «Кто она? Я ее не знаю! Как просто, славно и искренне!» А потом не без важности:
– А что? Помните у Николая Васильевича?
– Какого Николая Васильевича?
– Гоголя, конечно. Он так и говорит: «Человек стоит того, чтобы его рассматривать с большим любопытством, нежели фабрику или развалину». Я, конечно, не Колизей, но все-таки, знаете, дружочек…
«Дружочками» Смоктуновский называл тех знакомых и незнакомых, кто его любил, признавал, ценил, просто симпатизировал, так как в нем самом было неистребимое желание быть любимым, счастливым и добрым. Он засмеялся, съехал по ледяной дорожке с того места, где когда-то стоял памятник Пушкину. По-моему, он был счастлив этим маленьким сюрпризом подаренной ему симпатии.
Окуджава красиво призывал нас взаимно восхищаться и комплименты друг другу говорить. Смоктуновский был настолько странен, что так и поступал. Он выдал нам нашу стыдливую тайну – мы все хотим быть любимыми.