Первый кадр фильма — это лицо актера Хомаюна Эршади. Он играет господина Бади, мужчину средних лет, который медленно едет по улицам Тегерана и кого-то ищет, разглядывает толпы мужчин, громко призывающих нанять их на работу. Он не находит то, что искал, и едет в бесплодные холмы за городом. Увидев мужчину на обочине, он сбрасывает скорость и предлагает его подвезти; мужчина отказывается, а когда Бади продолжает его уговаривать, в гневе уходит, мрачно оглядываясь. Бади опять ведет машину, пять или семь минут — в кино это целая вечность, — потом появляется молодой солдат, который стоит на обочине и ловит попутку. Бади предлагает подвезти его до казармы. Он начинает расспрашивать парня о его жизни в армии и о его родных в Курдистане, и чем более личные и прямые вопросы он задает, тем более неловкой ситуация становится для солдата — вскоре того уже корежит от смущения. Где-то через двадцать минут после начала фильма Бади наконец объясняет, в чем дело: он ищет человека, который бы его похоронил. Он выкопал себе могилу в одном из этих абсолютно сухих холмов и сегодня вечером хочет принять таблетки и лечь в могилу. Ему просто нужно найти человека, который утром придет проверить, действительно ли он умер, а потом насыплет сверху двадцать полных лопат земли.
Солдат открывает дверцу машины, выпрыгивает и убегает в холмы. То, о чем просит господин Бади, равнозначно сообщничеству в преступлении, поскольку самоубийство Кораном запрещается. Камера следит за солдатом, который становится все меньше и меньше, пока не растворяется в пейзаже, а потом возвращается к невероятному лицу Эршади — оно весь фильм почти ничего не выражает и в то же время каким-то образом передает серьезность и глубину ощущений, которая не может быть актерской, которую можно объяснить только доскональным знанием того, каково это — дойти до края безысходности. В фильме ни слова не говорится о жизни господина Бади и о том, что могло довести его до решения покончить с собой. И его отчаяния мы тоже не видим. О его внутреннем мире мы узнаем только из его лишенного выражения лица, которое заодно рассказывает нам и о внутреннем мире актера Хомаюна Эршади, о жизни которого мы знаем даже меньше. Поискав информацию о нем, я обнаружила, что он работал архитектором и не имел актерского образования или опыта, но однажды Киаростами заметил его в дорожной пробке — тот сидел, задумавшись, в своей машине — и постучал к нему в окно. Легко понять, как так вышло, просто посмотрев на его лицо: целый мир словно кренился в направлении Эршади, будто нуждался в нем больше, чем он нуждался в мире.
Его лицо что-то со мной сделало. Или скорее со мной что-то сделал этот фильм, сострадание, которым он наполнен, и абсолютно шокирующий конец, о котором я не стану рассказывать. Конечно, в каком-то смысле можно сказать, что весь фильм состоит из лица Эршади. И еще из безлюдных холмов.
Вскоре после этого снова потеплело. Когда я открыла окна, запахло кошками, но вдобавок к этому еще и солнцем, солью и апельсинами. На фиговых деревьях вдоль широких улиц появилась новая листва. Мне тоже хотелось почувствовать это обновление, стать его маленькой частью, но, честно говоря, мое тело все сильнее изнашивалось. Чем больше я танцевала, тем хуже становилось моей лодыжке, и за неделю я съела целый пузырек адвила. Когда труппа снова собралась на гастроли, у меня совершенно не было настроения ехать, пусть даже гастроли были в Японии, где я всегда хотела побывать. Мне хотелось остаться и отдохнуть, почувствовать солнце, лежать с Роми на пляже, курить и разговаривать о парнях. Но я собрала вещи и поехала в аэропорт в компании еще парочки танцоров.
У нас было три спектакля в Токио, а потом два дня выходных, и я и еще несколько танцоров решили съездить в Киото. В Японии до сих пор стояла зима. В поезде из Токио мы смотрели, как мимо пролетают тяжелые черепичные крыши и дома с маленькими окошками. Остановились мы в традиционной гостинице-рёкане, в комнате с татами и бумажными ширмами, где стены цветом и текстурой напоминали песок. Мне все казалось непонятным, и я все время совершала ошибки. В специальных тапочках для туалета я вышла из уборной и прошлась по комнате. Когда я спросила женщину, которая подала нам ужин из множества блюд, что будет, если что-то пролить на татами, она захохотала как сумасшедшая. Если бы можно было свалиться со стула, она бы свалилась, но в комнате не было стульев. Так что она просто засунула обертку от моего горячего полотенца в широкую горловину рукава своего кимоно, но сделала так красиво, что можно было забыть, что, по сути, она выносит мусор.