Вопрос о физическом состоянии Николая отнюдь не сводился к проблеме императорского здоровья, хотя в династических монархиях оно имело центральное значение. Произошедшие близ Чембара события предсказуемо удручили Николая, однако затем, как свидетельствовали его беседы с леди Лондондерри, он интерпретировал срыв юбилейного вояжа как новый знак божественного покровительства. К середине октября его физическое состояние улучшилось. В этой ситуации императору было важно подчеркнуть, что несчастный случай – это просто недоразумение, а нация как никогда едина в своей любви к царю в год десятилетия его коронации[551]
. Настроение монарха в конкретный день – 22 октября 1836 г., в праздник Казанской иконы Божьей Матери, – остается плодом гипотетической реконструкции. Впрочем, острота его возможных переживаний была связана не только с семантикой придворного праздника, но и с идеологическим осмыслением событий осени 1836 г.: с непредвиденным нарушением сценария императорской власти и символическим преодолением возникшей трудности, еще более утвердившим монарха в провиденциальной природе его исторической миссии.Готовность Николая увидеть в чаадаевских нападках на русскую народность и православие признаки безумия могла мотивироваться особым настроением монарха 22 октября 1836 г., в день предельной актуализации мифа о сакральной роли самодержца в современной истории. Впрочем, эмоциональный порыв, вероятно, поддерживался и рациональной калькуляцией. Официальные интерпретаторы итогов десятилетнего правления Николая сходились в одном: за первую декаду царствования император привел Россию к тотальному процветанию во всех областях управления – внешней и внутренней политике, экономике и правовой сфере, культуре и религиозной сфере. Версия Уварова о большом московском заговоре, стоявшем за публикацией в «Телескопе», ставила под сомнение уже не столько способности Бенкендорфа и его ведомства контролировать ситуацию в старой столице, сколько саму концепцию николаевской власти, воплощенной в риторике торжеств 1836 г. Посреди всеобщего успокоения и на фоне констатации грандиозных успехов напоминание о событиях 1825 г. выглядело зловеще и не вписывалось в сценарий празднеств. Подобный расчет дополнительно подкреплял принятое 22 октября решение, но, вероятно, не полностью определял его. Иначе трудно объяснить, почему император первоначально колебался при выборе следовавшего Чаадаеву наказания. Автор первого «Философического письма» поставил под сомнение не только отдельные элементы николаевской идеологии, но глубинные представления императора об устройстве мира, в котором глава государства был неотделим от своего народа, а успех исторической миссии гарантировался «русским (т. е. православным) Богом».
Вердикт о сумасшествии Чаадаева задал особую парадигму восприятия политического инакомыслия. Своим решением монарх указывал, что общественная дискуссия не может строиться на основе обмена аргументами о предпочтительной форме правления в России. Сомнение в исторической роли русской нации и православной церкви приравнивалось к бессмыслице, поскольку эти сюжеты не подразумевали обсуждения и имели статус онтологических истин. Авторитетность представлений о власти, народе и христианстве гарантировалась высшим арбитром, внеположным человеческому разумению (будь то Бог или «объективные» исторические законы). Именно в этой точке и проходила демаркационная линия между преступником и безумцем: преступник нарушал земные законы, а умалишенный – божественные. Артикулированную в 1836 г. парадигму ожидала долгая жизнь: до сих пор критика правительства нередко воспринимается представителями власти не в терминах рациональной оценки конкретных управленческих решений, а в качестве сомнений в самой природе политического мира.
Глава 8
Безумие, закон и неопатримониальные практики правоприменения в России
23 октября 1836 г. начальник III Отделения А. Х. Бенкендорф отправил московскому военному генерал-губернатору Д. В. Голицыну письмо, в котором сообщил о распоряжении императора объявить Чаадаева умалишенным: