– Пегги Ли! – воскликнула она. – Моя любимая. Вам не помешает, если я прибавлю звук?
Они рассеянно покачали головами.
– Мне очень жаль, – сказала Шик. – Вы специально зашли за мной, а я… все вам испортила.
– Вы ничего не испортили, – ответил он без раздражения. – Пойдем в другой раз. Вам лучше?
О, насколько ей было лучше! С каждым оборотом колес, удалявшим ее
– Вы были солдатом? – вдруг спросила водительница. – На войне?
– Да, – ответил Уайти.
– Взгляд. Я их сразу определяю, тех, кто побывал там. Редко ошибаюсь. Где вы были?
– В Бирме, – сказал он. И в его голосе слышалось как будто отвращение.
Она указала подбородком на фотографию.
– Мой муж. И наш маленький Тони, одиннадцать лет. Хенк был на Мидуэе. Он привез нам оттуда лесенку.
– Лесенку? – повторила Шик.
– Швы. Здесь, на груди. Вот такая длинная штопка. (Палец Хильды Эстергази скользнул от шеи к бедру.) Доктор был завсегдатаем Кристиана Диора. Мужа год держали в медицинском центре в Оклахоме. Но они не знали, кто он. Никто не знал. Он числился пропавшим без вести. Под бомбами его жетон расплавился, приварился к коже. Его сочли мертвым. И я год считала его мертвым. Мы проедем по петле 14-й улицы, потому что на Юнион-сквер в этот час Хиросима.
У маленького Тони Эстергази на фотографии были светлые кудри его матери. Кудряшки Огдена ворвались в тесное пространство такси и ударили Шик в самое сердце. Она отвернулась, ломая руки, стиснула их на коленях. Разжала, положила плашмя и подняла голову. Злая улыбка кривила губы Уайти. О чем, о ком думал он в эту минуту? О войне? О девушке из поезда?
Когда-нибудь. Когда-нибудь он ее полюбит, Уайти полюбит ее почти так же сильно, как она любит его… со временем. Тони на фотографии весело кудрявился, и она почувствовала на своей щеке поцелуй, который он дарил своему папе, мальчишеский поцелуй, чуточку липкий, потому что он выпил содовой… Слезы подступили к глазам, глупые слезы, которых она не могла сдержать.
Шик было тяжко, так тяжко, будто она шла три дня. Она повернулась к нему. Глаза Огдена были другого цвета, но их разрез, их упрямая серьезность, рисунок скул, ресницы выглядели беспощадно идентичными.
– Ее… ее зовут Хэдли, не так ли?
Будь у нее еще хоть малейшее сомнение, от его взгляда это сомнение испарилось бы. Он смотрел на нее в упор, и сердце Шик было окончательно опустошено.
– Вы ее знаете… Вы знаете… Хэдли?
Эта оторопь, пронзившая ей сердце. Этот азарт, который колебался, не смел поверить… Шик схватила его за запястье двумя руками.
– Вы все еще ее любите? – спросила она жалким голосом, в котором все же сквозила надежда, пусть и слабая.
У нее вырвалась злая усмешка, которая должна была бы сойти за непринужденный смех, но Шик больше не владела собой.
– Не отвечайте. Это было… чтобы удостовериться. Моя мать всегда говорит, что надо удостовериться… когда все пропало.
– Я никогда не переставал, – ответил Арлан, не слушая ни слова из сказанного ею. – Где она?
– Разворачивайтесь, – сказала Шик Хильде Эстергази.
И замолчала.
– Ради бога, Фелисити, – прошептал он, – скажите мне, скажите…
И тут ее прорвало.
– Хэдли Джонсон здесь! В Нью-Йорке! Она живет в одном пансионе со мной, на одной лестничной площадке! – выкрикнула она. – Уже почти два года!
Он молчал, едва дыша, словно оглушенный, руки его дрожали. В книжном магазине, под Рождество, когда маленькая Милли из поезда его узнала, Шик видела у него это лицо. Лицо, ставшее эпицентром сильнейшего землетрясения, невероятно юное, внезапно освобожденное от душившего его мрака.
– Жизнь горазда на дурные шутки…
Он закрыл глаза, словно вдыхая иной воздух.
– Хэдли… – произнес он с мучительным вздохом.
Шик уставилась на пол машины, уверенная, что увидит там десятки кусочков своего разбитого сердца. Как могла она думать, надеяться, что победит? Все давно принадлежало другой.
Уайти открыл глаза.
– Вы знали? – спросил он на удивление мягко, почти с нежностью. – Все это время?