«Начал я сочинять симфонию, — но идет очень туго, — жаловался в письме Петр Ильич. — Боюсь, не есть ли это начало конца, т. е. не начинаю ли я исписываться?»
Через несколько месяцев он написал: «Просмотрел я внимательно и, так сказать, отнесся объективно к новой своей симфонии, которую, к счастью, не успел инструментовать и пустить в ход. Впечатление самое для нее не лестное, т. к. симфония написана просто, чтобы что-нибудь написать, — ничего сколько-нибудь интересного и симпатичного в ней нет. Решил выбросить ее и забыть о ней. Решение это бесповоротно, и прекрасно, что оно мной принято».
Так отнесся автор к новому произведению, осознав, что не может сочинять музыку, «поверив алгеброй гармонию», — без вдохновения, без эмоционального подъема. Произведение, однако, окончательно забыто не было: впоследствии некоторые темы несостоявшейся симфонии были использованы композитором в Третьем фортепианном концерте.
Неудача с симфонией снова выбила его из колеи: «Но не следует ли из этого, что я вообще выдохся и иссяк?.. Может быть, сюжет еще в состоянии вызвать во мне вдохновение, но уж чистой музыки, т. е. симфонической, камерной, писать не следует. Между тем жить без дела, без работы, поглощающей время, помыслы и силы, — очень скучно. Что же мне остается делать? Махнуть рукой и забыть о сочинительстве? Очень трудно решиться. И вот я думаю, думаю и не знаю, на чем остановиться…»
Был ли прав Чайковский, предаваясь столь грустным размышлениям? Были ли они лишь свойством его нервной, склонной к самоанализу натуры или случайными моментами игры его творческого воображения?
Нет, сомнения возникали давно и тревожили его на протяжении всей жизни. Неудовлетворенность собой проявилась еще раньше, когда ему было тридцать пять. Уже тогда он писал: «Неужели моя песенка спета и дальше я не пойду?..»
И, словно бы убеждая его в этом, критика тех лет не скупилась на филиппики в адрес русского композитора, которому, как и Глинке, с его «кучерской» музыкой, как и другим отечественным композиторам, пришлось полностью испить чашу пренебрежения, а порой и унижения за то, что они представляли свое, национальное русское искусство, ненужное и непонятное для вершителей судеб России и их влиятельного окружения. Чайковский не стремился быть «пророком в своем отечестве». Он жаждал, как и другие, понимания. И он его добился, но какой ценой!
Волей-неволей он сопоставлял свой творческий успех в Европе и Америке с тем трудным признанием, которое выстрадал в России. Чайковский, как композитор русский, всем сердцем желал признания именно в своем отечестве.
Медленно, но верно накапливалась усталость от постоянной борьбы, от вереницей идущих горестей.
Что же знаменательного произошло в жизни Чайковского в уходящем году? Кроме исполнения значительного числа оперных, симфонических и камерных произведений стало важным событием сотое представление «Евгения Онегина» в Петербурге. «Любимому композитору устроили шумные овации и поднесли лавровый венок», — писала газета «Московские ведомости». Там же, на сцене Мариинского театра, в начале декабря прошли премьеры оперы «Иоланта» и балета «Щелкунчик». «Успех был безусловный… Газеты, как водится, обругали меня жестоко», — отметил Чайковский.
Еще в феврале 1883 года Петр Ильич в журнале «Русский вестник» прочел драму датского писателя Генрика Герца «Дочь короля Рене» и сразу был очарован «оригинальностью и обилием лирических моментов» в этом средневековом сюжете. «Иоланта» — так назвал Чайковский свою новую оперу.
Вечный мрак, в котором безмятежно и спокойно живет не подозревающая о своем несчастье Иоланта, становится символом душевной слепоты, являющейся для близких ей людей источником горя. Только любовь и сострадание зажигают в сердце Иоланты готовность к самопожертвованию и мужество. Опера воспринимается как восторженный, лучезарный гимн любви, открывающей лучшие стороны человеческой души, несущей с собой свет познания. Поэтическая одухотворенность, благородство и чистота чувств, трогательная задушевность сделали ее одним из самых гармоничных и светлых произведений Чайковского. В ее музыке звучит жизнеутверждающая вера в победу светлого начала, в духовные силы человека, стремящегося к правде и добру.
Начало оперы воплощает ее основную мысль — контраст мрака и света. Оркестровая интродукция выдержана в скорбных, сумрачных тонах — из оркестра исключены струнные инструменты. Следующая за интродукцией сцена — вступление безмятежной мелодии скрипок со светлым аккомпанементом арфы — воспринимается как внезапный поток солнечного света.