Может спросишь, твоё благородие, зачем я об этом толкую? А затем! В один из дней – уличная грязь уже подсохла, весна совсем разгулялась – я узрел красный подол расшитой васильками юбки моей матери.
Да! Я узнал свою мать по подолу да по юфтевым ботинкам, которые отец изготовил для неё собственными руками. А матушка моя была женщина крупная, сильная и обычный, женский номер обуви для её ножек ни один не годился. Гы-ы-ы! Я так обрадовался, что несколько минут рыдал не тише собственного приёмного сынка. Но, заметь, родная мать недоноском меня не стала обзывать. Увидев, как я набросился на еду, она, бедная, стала просить прощения, что не сразу явилась, а позволила мне несколько недель голодать. Я не сразу и спросил, откуда и узнала, так трещало у меня за ушами. А потом я попросту отупел от сытости, но спросил, а она глаза так странно отвела и отвечать не захотела. Да и Бог с тобой – так подумал я тогда и не стал настаивать на ответе. Зато о невесте принялся расспрашивать со всем возможным пристрастием. На это она также отвечала что-то невразумительное, ссылаясь на неотложные дела, хозяйственные и прочие заботы и нехватку рабочих, мужских рук. При прощании, я завернул обоих «Георгиев» в драную портянку и втихомолку матери сунул.
Следователь вызвал меня на допрос один раз в неделю. В первый же вызов он ознакомил меня с причиной посадки в губподвал. Оказалось, что донёс на меня некто. Кто-то из знакомых видел, как я на розвальнях вкатываюсь на окраину Тамбова. Кто-то побежал в Губчека и настрочил донесение. Следователь показывал мне документ. В нём я узрел новое слово. И так поразило меня, так удивило, что три последующие ночи я не сомкнул глаз, непрестанно раздумывая о том, почему же я, Матвей Подлесных, оказался контрой. Подписи под документом не стояло, но я распознал подчерк. Не догадываешься, мадьяр, кто настрочил донос? Правильно! Будущий Красный профессор Родион Табунщиков. Нет, Родька не был штатным осведомителем Губчеки. Тогда его творение следовало бы именовать не доносом, а отчётом. Но Родька, как впоследствии оказалось, всё ещё отирался в Павловке и по месту советской службы не был трудоустроен.
Так продолжал я сидеть в губподвале, ведя жизнь по строгому распорядку: утром очередь за чаем, днём пилка дров или, если настал черёд, уборка в камере, один раз в две недели помывка в бане. Я не бунтовал, обязанности выполнял добросовестно, поминутно помышляя о побеге, от чего прозорливый пастырь заблудших душ терпеливо меня отговаривал. А потом случилось прискорбное. Если б не это происшествие, не знаю носил бы я вот эту белую бороду или нет. Я уж говорил тебе, мадьяр, что вшивыми были мы все и борьба со вшами занимала большую часть нашего досуга. Настало лето, и случилось так, что наш земский деятель захворал – вовсе перестал есть, сделался горячим, как закипающий самовар. Мы с батюшкой подозревали тиф. Врач, явившийся в губподвал лишь на третий день после начала горячки, осмотрел больного и, ни слова не сказав, удалился. Мы же остались бедовать в полном соответствии с прежним распорядком. Я же, лёжа бок о бок с возможно тифозным больным, с тревогой припоминал месяцы, проведённые в Настюхиной хибаре, запах тифозного пота, тамошний погост, лица её мёртвых детей, и такая тоска меня взяла, такая печаль лютая, которая христианину вовсе не к лицу. Когда начинал я плакать, батюшка клал мне на грудь псалтырь, а я принимался бормотать молитвы по памяти. Так горячо я молился лишь под обстрелами в Восточной Прусии да в болотах Белой Руси, да ещё в период своего временного отцовства над последышем рябой Настёны. Да, призывал я ангелов небесных для избавления и исцеления да так усердно, что однажды ночью прозрел. Сам-то попеременно впадая то в пот, то в озноб, я каким-то непонятным мне самому образом стал врачевать земского деятеля и тот постепенно стал выздоравливать. На второй день моих манипуляций он стал принимать чай и пищу. На пятый вышел на полагающуюся всем арестантам пятнадцатиминутную прогулку. Батюшка, его жена да и моя мать, продолжавшая регулярно меня навещать, нипочём не хотели верить в мои целительские способности, но через неделю земский деятель вышел на пилку дров – обязательные для каждого арестанта работы. Я и сам недоумевал. Выходило так, что земский деятель выздоровел от наложения моих рук. Гы-ы-ы! Во всяком случае, сам он считал именно так, из-за чего проникся ко мне особым расположением. Почему, в какие времена пробудилось моё целительское дарование? Ведь не было ж у меня – ей-богу! – ровным счётом никакого лекарства, кроме рук, головы и молитвы в душе. Так и продолжал бы я жить при полном неверии в себя, если б не случай с тем из комсомольцев, которого все считали лягавым.