КУДРЯВЦЕВ. Да, потому что разбег твой формируется очень быстро, для этого достаточно метровой дорожки. Он формируется у тебя на пять метров, а есть всего три. Но у меня это совпало, потому что я был как раз остановлен и территориально, и профессионально, и еще случился как раз тот возраст, когда уже хочется остановиться, оглянуться и что-то такое. Проза казалась мне наиболее адекватным ответом.
Кроме того, я пишу стихи редко. И иногда я оказываюсь в ситуации, когда надо самому себе отвечать на вопрос: что ты сейчас пишешь? Вроде ничего. Часть вопроса про то, как ты живешь. А проза, которую можно писать так же редко в смысле по чуть-чуть или постоянно по чуть-чуть, или постоянно и много, она позволяет этим временем, растягивающимся и сжимающимся, в каком-то смысле управлять. Или поддаться его управлению. Оно может растягиваться вместе с тобой, но ты не можешь потеряться, знаешь, где ты: я пишу книжку, я знаю, про что она, я понимаю, как она устроена, я нахожусь внутри нее. Могу пять лет находиться – что я и делаю.
Так сложилось, что я читаю свои стихи, особенно по прошествии какого-то времени, вполне отстраненно. С прозой это не так. Ты не успеваешь отстраниться, потому что она большая. Ты отстраняешься от первой главы, но ты уже давно в третьей, и ты в ней живешь, и что-то с тобой происходит. Кроме того, проза дает для меня лично совершенно уникальный опыт, потому что в моих стихах не существует других авторов и героев, не существует никакой никому отданной речи. А проза, и вот сейчас я пишу вторую книжку, – это другое. Там есть герой, который не ты. И он даже, может быть, не один. Есть другой герой – и тоже не ты. Это удивительно. Ты находишься с ними в каких-то специальных отношениях. Пусть даже в отношениях уподобления. Ты ими управляешь, хотя, конечно, у героев есть если не собственная воля, то собственная логика. Это ужасно интересно. А книжки стихов… Между теми двумя умудрилось поместиться целое изменение поэтики. Но с другой стороны, этого оказалось достаточно. Еще можно было десять лет спокойно ничего поэтического не издавать, что я и делал.
ГОРАЛИК. Лондонский период – как он подошел к концу?
КУДРЯВЦЕВ. Я первый раз приехал в Россию временно, мне дали визу на неделю, в 2003 году, то есть два с половиной года я здесь не был. И окончательно я приехал в 2005 году, собственно говоря, на выпуск «Близнецов». Правда, по дороге я потерял компьютер. Так что пришлось отчасти переписывать. И вышли они только в 2008 году. А с 2005 года я надолго не уезжал, но особо и не прирастал к месту на всякий случай.
ГОРАЛИК. Вот про это ощущение можешь поговорить? Про умение не прирастать.
КУДРЯВЦЕВ. Я считаю, что это биология. Правда.
ГОРАЛИК. Безродный космополитизм?
КУДРЯВЦЕВ. Да. Но не врожденное, а благоприобретенное. Как у Лысенко.
ГОРАЛИК. То есть тебе его привили буквально надрезанием и пересаживанием.
КУДРЯВЦЕВ. Абсолютно. Несколько раз выдергивали, сажали, выдергивали, сажали, вытаскивали корни. Как ты говоришь: а я и так могу поторчать, без корней. Втыкаешь себя как палку.
ГОРАЛИК. Когда ты в 2005-м приехал в Россию – чем ты занимался? Что происходило помимо текстов?
КУДРЯВЦЕВ. У меня тогда окончательно сформировалась мысль, что поэтическое и политическое высказывания (не социальное, а политическое) имеют схожую природу и удовлетворяют схожие глубинные потребности. Точнее, могут удовлетворять схожие.
ГОРАЛИК. Какие?
КУДРЯВЦЕВ. И то и другое – это реализация права на высказывание. Можно быть поэтом, который говорит за других, как и политиком, который говорит за других, или можно, наоборот, быть тем, кто говорит другим. У этого масса схожих практик. Если мы под политикой понимаем то, что мы должны понимать, а не этот пошлый ужас российской государственности. Есть очевидное пересечение обеих практик – оратор. Когда реализация права лежит не только в действиях, но и в их разъяснении.
ГОРАЛИК. Такой почти психоаналитический момент получается – буквально про волеизъявление, где корень «изъявление».
КУДРЯВЦЕВ. Да, они схожи тем, что и то и другое это воля, а общее у них то, что это изъявление. Поэтому я ездил по миру и изучал и консультировал разного рода политические ситуации и слушал поэтов. В Грузии, в Украине, в Киргизии, в Латвии, в Англии, в Штатах, в Колумбии. Во всяких таких местах, где это насущно, где это живо. Я, безусловно, считаю, что одна из самых живых политик в англо-саксонском мире, но она при этом живая взрослая, устоявшаяся, а есть живые, но молодые, а также дохлые взрослые, дохлые молодые тоже есть. Вот у меня был такой период, когда я ездил по всяким живым.
ГОРАЛИК. Опять спрошу: страшно? Страшно в широком смысле, не только физически или не физически.
КУДРЯВЦЕВ. Нет. Если мне что-то и страшно, то мне страшно физически: высоты, унижения, страшно за любимых, за детей. Нет, то, что моя жизнь устроена так, как она устроена, безусловно, является каким-то сообщением, которое могло бы напугать, но нет, метафизически мне не страшно.
ГОРАЛИК. Потом ты на какое-то время осел в Москве?