Он родился с атрезией пищевода, полной. Это была странная история: я лежала на сохранении, ничего особенного не было, но мне регулярно делали УЗИ. В принципе эту атрезию может быть видно, но увидели и прощупали только тазовое предлежание. Это и было главной заботой. Он родился доношенный, такой весь хороший, с разумными, взрослыми глазами. И с белыми пузырями на губах. В роддоме был хороший педиатр, она что-то заподозрила и засунула ему трубку в нос. Если проходимость пищевода есть, то трубка проходит в желудок, а если нет, то она упирается. У него эта трубка уперлась и загнулась. То есть у него пищевод заканчивался слепым отрезком, а снизу, от желудка, болтался очень тоненький хвостик, который по идее должен был быть нижней частью пищевода. Его отправили по скорой в Филатовскую больницу, в роддоме не было реанимации. Слава богу, было воскресенье и доехал он быстро, без пробок. Там сразу на ИВЛ, потому что у него был из верхней части пищевода свищ в трахею, он не мог не только глотать, но и нормально дышать. К тому же у таких детей сразу после рождения развивается воспаление легких.
Ну и все, дальше все как положено. Десять дней реанимации. Мы его не видели. Все бы ничего, но самое страшное было, когда у тебя увозят ребенка, а тебе нужно пролежать два дня в роддоме и в палате соседка с ребенком. И когда тебя выписывают, тоже тяжко. Они там делали хитро, они в разное время выписывали тех, кто без детей, и тех, кто с детьми. Но все равно – ты спускаешься быстро со своими пакетами с барахлом еще до основной выписки, а те, кто пришел за детьми, праздничные родственники, уже ждут. И ты бегом бежишь оттуда. Хорошо помню, как я вернулась домой, поставила свои цветы, пыльно, кухню за три дня подзасрали они без меня, конечно, хотя видно, что старались наоборот, организм еще не очень все понял и довольно счастливый, легкоразрешившийся, только почему-то я стою в этой пыльной кухне одна и никого с собой не принесла.
Пока Саня был в реанимации, мы были как-то спокойны. Было понятно, что врачи – хорошие. Они все нам рассказывали и показывали, все рисовали, когда мы к ним приходили. Это уже тогда казалось удивительным, а я еще не знала, что в этот момент творится у них за спиной в отделении, куда мы с Саней потом попали, – где на фоне обычных грыжников теплятся выжившие, выживающие и обреченные младенцы, от новорожденных до трехмесячных. В реанимацию не пускали, конечно. Не приходило в голову никому, что можно туда проникнуть. Мы каждый день – иногда Женя один, иногда мы вместе – ходили получать сводку о состоянии ребенка. Спускались в холодный, обшитый кафелем коридор в подвале и ждали дежурного реаниматолога на дерматиновых банкетках. В торце коридора была дверь в материнскую комнату, где обретались счастливые матери детей, которые лежали просто в отделении. Помню острую зависть, когда одной симпатичной, активной и молодой маме сообщили, что ее девочку «подняли» в отделение, и она пулей понеслась вверх по лестнице. А мы все продолжали ходить в подвал. Потом с этой мамой с девочкой и еще одной мамой с мальчиком мы делили бокс для тяжелых детей, толстой стеклянной стеной отгороженный от обычных. Девочка недели через две умерла.
Чтобы как-то продержаться, я написала Сане четыре письма, в которых заговаривала себе зубы и давала ему инструкции. Вот эти письма: