Умиление, то, что Заманихин всегда пытался вытравить из себя, чтобы, не дай бог, не просочилось в какой-нибудь рассказ, поднялось откуда-то снизу и дрожью рассеялось в плечах. Глупость, только что вырвавшаяся у жены, без труда проникла через преграды, которые он внутри себя всегда старался выставлять перед глупостями. Но глупость эта была искренняя.
Он снял поднос с пустой чашкой с груди Нади, поставил, не мешкая, на пол и так же искренне, в умилении обнял жену. Надя в ответ прижалась к нему.
Что может быть глупее счастья?
Это было в то самое время, когда Москва окончательно погрязла в грехе, когда деревня ломала голову над невыполнимым словом «рентабельность», и ненужным привеском болтался между рынков своих Петербург. В то самое время, когда еще не утихло эхо от гула разрывов под сводами Калининского, а ныне Новоарбатского моста, когда у каждого умного человека был жизненно необходимый запас соли и спичек в кухонном шкафу, когда люди устали от перестройки — русской эпохи Возрождения, перестали читать неожиданно свалившуюся на них информацию, которой их лишали семьдесят лет, и думали, что делать с этой правдой и с этой свободой; в то самое время, когда инфляция заставляла распухать кошельки, как голодных, пухнущих от голода, и каждый, у кого был хотя бы холодильник, стал сам себе миллионером; когда задержка зарплат и пенсий стала делом обычным, и кто из пенсионеров был предприимчивей, начал продавать сигареты, чтобы выжить, а кто проще — умирал; это было в то самое время, когда начался раздел имущества государства, расслабленного, словно девка, только что лишившаяся невинности — кради у нее теперь что хошь! — главного-то уже лишили; когда умный становился богатым, а честный — мертвым; когда выйти на улицу с оттопыренным карманом — будь там кошелек или просто целлофановый пакет — все равно, что с крыши спрыгнуть — и так и этак расколется черепушка; это было, когда родители стали бояться, если их дети задержаться где-то на полчаса, а дети стали желать, чтобы скорее не стало родителей; когда до такой степени упала рождаемость в стране, что роддомы стали закрываться один за другим.
В такое время двое в однокомнатной квартире прижались друг к другу и наслаждались своим сиюминутным счастьем. Как много на свете таких вот людей! И каждую минуту на смену им приходят другие.
— Надя, ты что-нибудь уже чувствуешь внутри себя?
— Ты знаешь, смешно — ведь всего несколько недель — а мне кажется, что чувствую…
— Ворочается?
— Нет, это еще рано, но я чувствую — честно! — будто маленькая Дюймовочка поет песенку у меня в животе.
— Какая Дюймовочка! Там тогда должен быть Мальчик-с-пальчик… Это он поет. У него просто еще очень тоненький голосок, и тебе кажется, что это девочка…
Ну вот, пошли долгожданные споры о мальчиках-девочках. Раньше Заманихины и заикнуться об этом боялись: хоть бы кто — мальчик ли, девочка — лишь бы был ребенок. Стоило встретить знакомых с детьми, своими, родными, как тоскливо ухало сердце. А знакомые в материнско-отцовской гордости обязательно норовили тащить из коляски любимое чадо, потрясти им перед дядей-тетей и спросить:
— А вы что же?
— А мы успеем, — привычно лукавили Заманихины, — надо и для себя пожить.
— Правильно, молодцы, — тут же звучало в ответ, — в такое время не до детей, — и дальше обычно шли проблемы на ту же тему: — Сухую молочную смесь не достать, а в поликлинике выдают только по две пачки в месяц. Тут за фруктовым пюре в магазине стояли, а оно просроченное оказалось…
И все в том же духе.
А Заманихиным такие разговоры — нож в сердце. Я то знаю, будет у них ребенок, но вижу — из последних сил друг с другом общаются. Надя весь день в своем детском саду с убогими детьми проведет, приходит домой — пустота. Реветь — это самое легкое. Но ведь сама психолог — знает, казалось бы, все состояния человеческой души. Ан нет. Завела себе обезьянку, мягкую игрушку размером с ладонь, нашила ей маленькой одежды, и нянчила ее, и ласкала, и спать укладывала. И это ей-то, так любящей детей, досталась такая доля.
Сколько себя помнит, с детства, мечтала быть матерью. Конечно, все девочки мечтают, но она думала об этом больше других. И сначала это смешило ее родителей: шестилетняя дочка, играя в куклы, вдруг заявляет: «Хочу быть мамой», — чего, казалось, особенного. Но когда то же заявление все за той же игрой с уже замызганными постаревшими куклами повторилось в тринадцать лет, Надина мама встревожилась: как бы та не принесла чего в подоле. И то: девочка на сдобных воронежских хлебах физически развита была не по годам — первые месячные давно уже пришли, грудь набухала, бедра тяжелели. Мужчины сворачивали шеи, когда они, мама и дочка, шли по улице, и мама со страхом сознавала, что не чувствует уже на себе мужских взглядов — все они теперь доставались дочери.