Выпил кофе, перекурил, нашел тряпку и устроился поудобнее рядом с диваном: вытереть пыль, отложить — иностранные в одну кучу, наши — в другую, особо ценные — в третью.
…Так, Бьюкенен, «Шотландцы», на латинском языке, издана в 1628 году… «Кодекс Юстиниана» — это раньше, 1559 год… Еще шестнадцатый век: Веспиртий, Ян Гус, Фукидид, Савонарола. Сюда же — сборник папских булл за 1550 год, автор — Григорий IX. А вот и наши: первопечатник Федоров и какой-то Мстиславец — книга «Апостол», 1564 год. Славянская азбука — 1574. Сюда же — Библия, 1581.
…В окно нахально уставился солнечный луч: поиграл с пылинками, улегся на экран телевизора, дотянулся до невысокой тумбочки, нырнул в чашку с недопитым чаем — три дня уже стоит, помыть, что ли?.. Вдруг всплыл в голове ночной разговор с Комментатором: тоже что-то про стакан говорил — вертел его туда-сюда, показывал… Пустота какая-то… Что за пустота? А, точно — Великая пустота.
(…Вот она, Боря, внутри — Великая пустота. Когда освещена одна грань стакана, не видишь остальные — они в тени. Но — поверни: и свет упадет на новую грань. А содержимое не меняется — пустота остается пустотой…).
Да-да: про душу он говорил, вроде это как внутренность стакана, пустота; освещенная грань — это нынешнее воплощение; да, точно. А я задал вопрос — хороший вопрос, отличный — Комментатор аж в ладоши захлопал от удовольствия; я спросил: если все так, то кто же тогда поворачивает стакан? А он мне, кстати, не ответил…
Жулик подошел, понюхал книги: удивительное животное — обувь жрет, а книги нет; почему?
…Семнадцатый век пошел. Гроций — три штуки. Боден — девять. Двухтомник Галилея. Два Эразма Роттердамских — 1661 и 1735 годов. Гоббс — 1677. О, Сирано де Бержерак, знаю такого. А это что? Журналы. «Вестник народной воли», «Голос из России», «Свободное слово», «Полярная звезда» — в отдельную кучку…
Переплеты — шершавые, гладкие; поврежденные уголки, стершиеся шрифты. Каждую из них, моих книг, я знал на ощупь, хоть и не смог бы отличить по шуршанию листов книгу девятнадцатого века от фолианта пятнадцатого. На всякий случай попробовал: прошелестел страницами близко к уху, прикрыв глаза, точно, как делали не раз и Климов, и Соловьев, и Комментатор. Ничего. Никаких озарений. Шорох и шорох.
(…Видишь ли, Боря, Климов, и Соловьев ничего не знают о книгах. Парадокс? Да, конечно. Но это так. Когда Кинг-Конг перебирает листы манускрипта, он не видит их и не чувствует. Он видит и чувствует деньги — только деньги; купюры хрустят у него в руках. А Соловьев? Для него книги — устаревший в наше время способ самоудовлетворения. Его поиски утраченных тиражей, томов с автографами, инкунабул с поврежденным уголком седьмого листа — это же рукоблудие чистой воды! А то, что он тебе рассказывает — про историю, про путь и муть, книжную судьбу — треп, болтовня; как говорят некоторые твои знакомые — гнилой базар…)
Судьба… Да, было: Соловьев говорил мне, а я, видно, пересказал Комментатору. У каждой книги — своя судьба. Что ни говори, а вот этим, с еще не вытравленными штампами, да и другим, где штампов уже нет — судьба досталась странная. Когда-то — читали, пытались понять, искали смысл. А сейчас никого не интересует то, что внутри — зато форма стоит бешеных денег. Коллекционеры, библиофилы — они не читают; они переворачивают страницы — так шуршит или эдак; ищут ошибки в нумерации; содрогаются от удовольствия при виде первого экземпляра или нумерованного издания. И ведь то же самое, только позже, лет через пятьсот, будет и с теми книгами, что лежат сейчас в магазинах. Неужели никто не понимает? Нет. Люди пишут и пишут новые книги — а зачем?
(…Ну, что ты, Боря! Письмо — это особая материя. Ты пишешь — ты ловишь часть своего бытия, пробуешь остановить мгновение, зафиксировать его. Ты доказываешь самому себе, что у тебя было вчера; что все, происходящее с тобой, не иллюзия. Ты свидетельствуешь: жизнь есть, я живу; пишу — следовательно, существую. Ты обеспечиваешь свое завтра: ведь реальность нашего «вчера» дает основание верить в такую же реальность нашего «завтра». И — независимо от того, что ты пишешь — ты лепишь свое бессмертие. И ты еще спрашиваешь, почему люди пишут? Вот поэтому. Кстати, обрати внимание: писать стали куда больше, чем раньше. Куда ни ткни — писатель. Почему — не думал? Боятся, Боря. Люди боятся. Они перестали ощущать реальность — слишком быстро все меняется; слишком зыбко становится под ногами…).
Ноги затекли: встал размяться, покурить — поскользнулся, чуть не упал, перешагивая через стопку «особо ценных». Прав был друг Володя — под ногами зыбко. А все почему? Потому что книг слишком много… Он ведь и мне советовал писать — в смысле, дневник вести: говорил: и жизнь у тебя интересная, и видения необычные. Так он упорно называл мои винтовые глюки — видениями. Уверял, что видения эти неслучайны, что даны как раз для того, чтобы записывать их — иначе, мол, разве бы помнил ты их наизусть? А Бог его знает, может, и правда.