Я мирно бреду по улицам. Верденбрюк — маленький старинный городок с шестьюдесятью тысячами жителей, застроенный древними деревянными домами и барочными виллами; между ними кое-где затесались уродливые новые кварталы. Я прохожу город насквозь, выхожу на другую сторону, иду по каштановой аллее и поднимаюсь на невысокий холм, где посреди обширного парка расположен дом для умалишенных. Он тихо стоит в окружении деревьев, на которых щебечут птицы, и по-воскресному кротко-приветливо смотрит на меня издалека. Я прихожу сюда, чтобы играть на органе в маленькой домовой церкви во время утренней мессы. Я освоил это занятие во время подготовки к своему экзамену на учителя, и год назад мне посчастливилось заполучить здесь место органиста. У меня несколько таких побочных заработков. Раз в неделю я даю уроки игры на пианино детям сапожника Карла Брилля — за бесплатный ремонт моей обуви и немного денег дважды в неделю подтягиваю по разным дисциплинам малолетнего оболтуса, сына книготорговца Бауэра, тоже за символическую плату и право читать новые книги, а также приобретать их по льготным ценам. Этими льготными ценами, конечно же, широко пользуются все члены поэтического клуба, в том числе и Эдуард Кноблох, который по этому поводу каждый раз вдруг становится моим другом.
Месса начинается в девять часов. Я сижу за органом и вижу, как входят последние пациенты. Они тихо рассаживаются по скамьям. Между ними и с боков скамей сидят санитары и сестры. Все происходит чинно, размеренно и почти бесшумно, в отличие от деревенских церквей, в которых мне доводилось играть в мою бытность учителем. Слышно лишь тихое шарканье подошв на каменных плитах; здешние прихожане не топают, а скользят по полу. Это звук шагов людей, мысли которых где-то очень далеко отсюда.
Перед алтарем горят свечи. Сквозь цветные витражи струится приглушенный свет, который сливается с блеском свечей и наполняет церковь мягким золотым сиянием, продернутым красновато-голубоватыми нитями. Посреди этого мерцания — священник в своем парчовом облачении и коленопреклоненные служки в красных мантиях с белыми накидками на ступенях алтаря.
Я включаю флейты и Vox humana[3] и вступаю. Головы сумасшедших, сидящих в первых рядах, резко поворачиваются назад, все одновременно, словно кто-то дернул за невидимый шнур. Их бледные лица с темными впадинами глазниц, эти ничего не выражающие, застывшие маски, обращены наверх, к органу. Они словно парят в призрачном золотистом свете плоскими тускло-белыми дисками, а зимой, в темноте, иногда кажутся огромными хостиями[4], в которые вот-вот должен снизойти Святой Дух. Они никак не могут привыкнуть к органу; у них нет ни прошлого, ни воспоминаний, и каждое воскресенье флейты, скрипки и гамбы врываются в их отстраненный мозг заново и пугающе неожиданно. Потом в алтаре раздается голос священника, и они так же синхронно поворачиваются вперед.
Не все больные следят за мессой. Многие из сидящих в задних рядах совершенно неподвижны. Они словно погружены в беспросветную, бездонную печаль, и вокруг них нет ничего, кроме пустоты. Но, может быть, это только кажется, может, они пребывают в каких-то иных мирах, куда не проникает ни одно слово распятого Спасителя; может, они простодушно, не заботясь о смысле, отдаются какой-то иной музыке, в сравнении с которой орган звучит убого и грубо. Может, они вообще не думают — бесстрастные и равнодушные ко всему, как море, как жизнь и смерть. Это мы делаем природу одушевленной. А какова она сама по себе — кто знает? Может быть, вот эти головы внизу? Но они не выдадут тайну. То, что они видят, затворило их уста. Иногда кажется, что это последние потомки строителей Вавилонской башни — язык их невнятен, и они уже никогда не смогут поведать, что́ успели увидеть с самой верхней площадки возведенного столпа.
Я украдкой смотрю на первый ряд. Справа, в каком-то розово-голубом мерцании, я вижу темноволосую голову Изабеллы. Она стоит на коленях, прямая и стройная, как свеча. Узкая голова склонена набок, придавая всей ее фигуре сходство с готической статуей. Я задвигаю рычаги гамб и Vox humana и включаю Vox Celeste[5], самый нежный регистр органа, дающий поистине неземные звуки. Мы приближаемся к пресуществлению. Хлеб и вино пресуществляются в Тело и Кровь Иисуса Христа. Это чудо — так же как и то, что некогда прах и глина пресуществились в человека. Третье чудо, по мнению Ризенфельда, заключается в том, что человек, результат этого чуда, не придумал для себя ничего достойнее, как все более изощренно и беспощадно эксплуатировать и убивать себе подобных и проявить за этот краткий миг между рождением и смертью как можно больше эгоизма, хотя для каждого с самого начала абсолютно ясно лишь одно: что он умрет. Так говорит Ризенфельд с Оденвальдской гранитной фабрики, один из самых расчетливых и напористых дельцов в могильном бизнесе. Agnus Dei qui tollis peccata mundi[6].