Таковы мы в начале нашей истории: мы говорим «да» и говорим «нет». Таковы мы при подъеме занавеса: мы принимаем и отвергаем. Наконец-то мы объединяемся — и тут же сопротивляемся объединению.
Я сказал, что Лапу-Лапу был первым филиппинцем. Теперь добавлю: Лапу-Лапу и Хумабон
Один без другого не полон.
И на протяжении всей нашей истории они трудятся бок о бок, первоначальная дихотомия не исчезает, так что можно сказать, что филиппинец — всегда близнец. Во всех наших бунтах против западной культуры всегда возникает фигура Лапу-Лапу, по-прежнему сопротивляющегося захватчику. А при каждом продвижении вперед в области культуры, будь то техника (использование колеса или плуга), искусство (приобщение к живописи, театру), политика (использование демократических средств и процедур), появляется фигура Хумабона, который преобразует все, что воспринимает, и при этом преобразуется сам. Следовательно, наша подлинная история — это двойственная деятельность, деятельность Лапу-Лапу и Хумабона, а не деятельность только Лапу-Лапу, потому что наша история — не сплошное сопротивление, но и не деятельность только Хумабона, поскольку наша история не есть и история только принятия; она есть совместная деятельность Лапу-Лапу и Хумабона.
Потому что один без другого не полон.
И это — наше национальное наследие: «да» Хумабона и «нет» Лапу-Лапу. В каждом филиппинце наших дней есть Хумабон и есть Лапу-Лапу, и оба они — одно амбивалентное существо, именуемое филиппинцем. В каждом филиппинце наличествует двойственное отношение к, например, христианству, к потому мы и преданы ему, и циничны по отношению к нему в одно и то же время. С одной стороны, мы носимся с ним, лелеем его, оно — та наковальня, на которой выковали нашу национальную сущность. С другой — оно же — чужая вода, что напрочь смыла нашу исконную сущность.
Подобная амбивалентность, смесь ненависти и любви, сказывается на нашем отношении буквально ко всему в нашей христианской культуре. Что ни назови — ко всему мы относимся и как Лапу-Лапу, и как Хумабон; говорим «да» и в то же время — нет». Думаю, мы служим Лапу-Лапу плохую службу, отмечая день его памяти и не отмечая день памяти бедного раджи Хумабона, который блестяще доказал, что и в нем сидит Лапу-Лапу. Разве не он чуть не уничтожил остатки экспедиции Магеллана? Итак, вместо дня Лапу-Лапу нам следует, по моему мнению, отмечать день Лапу-Лапу
Позвольте мне закончить обращением к этим двум архетипам, которые вместе образуют единое существо, именуемое филиппинцем:
О великие отцы народа, да продолжится в нас наша ожесточенная борьба! Покажите нам, что патриоту место и в племени, и в нации, в «да» и в «нет» и равной степени, в отторжении и в принятии, в единении и в презрении единения. И да научимся мы, наши сыновья, ценить мудрость Хумабона не меньше, чем храбрость того, кто на Мактане начал первую победоносную и непрекращающуюся Филиппинскую Революцию!
ТАК ЧТО ЖЕ ПРОИЗОШЛО НА БАТААНЕ?
Можно утверждать, что Батаан пал не 9 апреля 1042 года, а 8 декабря 1941-го, в первый же день войны на Тихом океане, потому что именно в этот день, если говорить откровенно, Соединенные Штаты бросили Филиппины на произвол судьбы — по крайней мере до поры до времени.
Мы ждали каравана судов длиною в милю, мы ждали, что небо потемнеет от самолетов, американские власти в Маниле уверяли нас, что помощь уже идет, а между тем в Вашингтоне вопрос о помощи даже не стоял. Более того: все, что было уже в пути, отозвали назад — караван военных судов и три транспортных судна с оружием и самолетами, направлявшиеся в Манилу, в первый же день войны, 8 декабря, получили приказ вернуться. Боевые корабли повернули на острова Фиджи, транспортные суда возвратились в Сан-Франциско. Все это держали в секрете от Филиппин и даже от Макартура.
Приказ вернуться, возможно, был вызван опасениями Вашингтона потерять еще больше людей и судов сразу после Пёрл-Харбора. Панический страх удерживал американцев от прямого риска. И все же воды Тихого океана по-прежнему были американскими водами и могли бы остаться таковыми, окажись нервы покрепче. Уэйк еще не пал; Гуам держался; японцы вряд ли уже установили блокаду в южной части Тихого океана. Собственно, Макартур вообще сомневался в том, что японцы сумеют установить блокаду, а если и сумеют, то смогут ли закрепиться на столь протяженном рубеже достаточно прочно, чтобы его нельзя было прорвать решительным ударом.