Любопытный тип был этот Микеле; подружилась я с ним и привязалась к нему, как к сыну родному, поэтому мне и хочется описать его, хотя бы для того, чтобы он в последний раз вновь предстал перед моими глазами. Был он невысокого роста, скорее даже маленький, но широкоплечий и с виду будто горбатый, с большой головой и очень высоким лбом. Носил он очки, держался гордо и высокомерно, с видом человека, который не даст себя никому в обиду и никого не боится. Был он очень ученым и, со слов отца, как раз в том году то ли должен был окончить университет, то ли уже окончил, сейчас не помню. Было ему лет двадцать пять, но благодаря очкам и солидности можно ему было дать все тридцать. Но самым удивительным был его характер, ни капельки не походил он на характер других беженцев и вообще всех тех, кого я до сих пор знавала. Как я уже говорила, свои мнения он выражал с необыкновенной уверенностью, как человек, глубоко убежденный в том, что только он один знает и говорит правду. Вот именно этой его убежденностью, по-моему, и объяснялось то любопытное обстоятельство, которое я уже отмечала: даже когда он говорил что-нибудь резкое и обидное, он никогда не выходил из себя; мало того, говорил он в этом случае таким спокойным, рассудительным голосом и к тому же как бы вскользь, не придавая своим словам значения, будто речь шла о чем-то хорошо известном и уже давным-давно решенном. Но на самом деле это было не так, по крайней мере для меня, так как, слушая, что он говорил, например, о фашизме и о фашистах, я всякий раз испытывала такое чувство, будто он меня по голове стукнул. Подумать только! Целых двадцать лет, то есть с тех пор как я начала понимать, что к чему, мне твердили о нашем правительстве всегда лишь одно хорошее, и хотя бывало, что я и не соглашалась с чем-нибудь, в особенности если дело касалось моей торговли (ведь политикой-то я никогда не интересовалась), в душе все же я считала, что коли газеты всегда одобряют правительство, значит, у них есть на то серьезные причины и не нам, простым и невежественным людям, судить о том, чего мы не знаем и не понимаем. А теперь Микеле решительно все отрицал, и про то, что газеты всегда называли белым, он говорил — черное; послушать Микеле, так в течение двадцати лет господства фашистов ничего хорошего в Италии не было, а все, что было сделано за эти годы, — сплошная ошибка. В общем, по его мнению, Муссолини, все его министры, и все большие шишки, и все, кто что-нибудь да значил, просто настоящие бандиты, вот так он их и называл — бандиты. Я просто совсем огорошена была, слушая эти его слова, произносимые с такой уверенностью, с таким невозмутимым видом. Я всегда только и слышала: Муссолини — это по меньшей мере гений, а его министры — самое малое великие деятели, ну а областные заправилы, скромно говоря, умные и порядочные люди; что касается всех остальных фашистов помельче, то это, без всякого преувеличения, надежные ребята, которым можно довериться с закрытыми глазами. И вдруг теперь все сразу вверх тормашками полетело, и Микеле называл их всех без исключения бандитами! Я все время думала: как это Микеле дошел до таких мыслей; не похоже было, чтобы он, как многие другие, стал размышлять так лишь с той поры, как дела на фронте пошли плохо для Италии. Я уже говорила, что Микеле будто прямо так и родился с этими мыслями, они пришли ему на ум сами, так же просто и естественно, как детям приходят в голову имена, которые они обычно дают растениям, животным, людям. В нем жило извечное, непоколебимое, закоренелое недоверие ко всем и ко всему на свете. Меня в нем это тем более удивляло, что было ему всего лишь двадцать пять лет и потому, можно сказать, никогда в жизни не видел он ничего, кроме фашизма; фашисты его вырастили и воспитали, и, если воспитание вообще что-нибудь да значит, он тоже должен был стать фашистом или по крайней мере одним из тех — а таких людей теперь немало, — кто хоть и критиковал фашизм, но лишь исподтишка и довольно неуверенно. Микеле же, наоборот, несмотря на все свое фашистское воспитание, просто люто ненавидел фашизм. Невольно мне приходила в голову мысль, что, видно, в его воспитании не все шло гладко, иначе он не говорил бы с таким гневом о фашизме.