Деревья сохраняют дар речи, только пока в них течет кровь. Когда-то не пожалев себя, они теперь молят о жалости Данте, и это зрелище внушает поэту то же сострадание, какое прежде он лишь раз испытал в этом жестоком царстве, когда в круге сладострастников услышал историю Франчески. Ведь жалость – это всегда в той или иной мере жалость к себе, а реальный Данте за время своей тягостной ссылки мог рассматривать возможность самоубийства, но отверг ее. Безусловно, вопрос был для него болезненным. В догматах Католической церкви самоубийство считалось безусловным грехом, совершаемым против тела как храма души. Блаженный Августин низводит самоубийство до уровня обычного убийства, которое шестой заповедью запрещено: «Заповедь „не убивай“ остается понимать в приложении к человеку: не убивай ни другого, ни самого себя. Ибо кто убивает себя, убивает именно человека»[262]
. Но при этом любимые языческие авторы Августина (да и Данте) часто относились к самоубийству как к благородному и достойному поступку.Подробно анализируя этот эпизод, Ольга Седакова задается вопросом, что означают слова Пьера делла Виньи «мы были люди», и видит их смысл в том, чтобы «быть слышимыми», обладать даром речи. «Человек есть прежде всего сообщение», – пишет она. Но что это за сообщение? В нем, безусловно, соединены плоть и кровь, с одной стороны, и язык, с другой, страдание и потребность выразить его в словах. Вот почему, продолжая мысль Седаковой, мы, пожалуй, можем сказать, что если придерживаться старинной метафоры, представляющей мир как книгу, то записи в книге природы отражают одновременно человеческие страдания и страдания, причиненные человеком природе. Будь то страдания людей или самой земли, они должны быть облечены в слова негодования, раскаяния или мольбы. (Несколько лет назад в Британской Колумбии выпустили постер с изображением вырубленного леса; сверху была надпись, цитата из «Юлия Цезаря» Шекспира: «Прости меня, о прах кровоточащий, / Что кроток я и ласков с палачами»; то есть живая земля ассоциируется с истерзанным телом Цезаря.) Данте в «De vulgari eloquentia» отмечал, что после изгнания из Рая начало жизни любого человека связано со страданием, которое он выражает словом, символизирующим боль: «
Седакова полагает, что для Данте жизнь и насилие есть абсолютные противоположности, и насилие – во всех смыслах – это явление царства смерти. Если так, то можно сказать, что когда насилие вторгается в жизнь, оно преображает насущный, созидательный человеческий вокабулярий, обнажая его теневую сторону, знаменуя утрату того, что было нам даровано. А поскольку в «Божественной комедии» средствами языка создается пейзаж, на фоне которого происходит все действие, то с проникновением в этот язык мотивов жестокости меняется и окружение – возникает жуткий, безжизненный лес, в котором водятся гарпии. В древнем мире верили, что гарпии принимают облик мертвых, чтобы похищать души живых[264]
. Следовательно, если насилие, совершенное по отношению к себе, лишает грешника (или грешницу) пребывания на этом свете и превращает самоубийцу в бессловесное бесплодное дерево, выражающее себя через кровь, то насилие, намеренно сотворенное над природой и породившее подобный лес, можно назвать формой коллективного самоубийства, уничтожающего мир, с которым мы слиты, и превращающего живую землю в пустошь.Уже во времена раннего неолита, когда начинало развиваться земледелие, наши отношения с природой складывались все менее безоблачно: слишком противоречиво отвечали мы на вопрос, как пользоваться плодами земли, чтобы она не иссякала. В истории всех народов практические способы землепашества, сева и жатвы, орошения и удобрения, защиты культур от насекомых и хранения запасов на случай необходимости формировались параллельно с поэтическими образами природы-матери.