А как они относились друг к другу! Это я на пороге конца вам говорю… Шахматы – это чепуха, ерунда, не больше того. Как в кости игра. Вот я смотрю на медали и призы свои… Были бы мы с вами родственными узами связаны, я бы вам всё объяснил, а так все будут судить по этим идиотским книгам.
“Ученик чародея” – на девяносто процентов – выдуманная книга. Я просто хотел показать, что я тоже был ребенком… у меня сейчас душа плачет… я ведь тогда всё подряд читал, всем интересовался, всё хотел знать… вот умру и меня сожгут, сожгут… Как Ботвинника сожгут… Я не хочу, чтобы меня сжигали…
Нет, голландец мне по поводу библиотеки не звонил, да и что, если он приедет, у нас ведь теперь всё запрещено, покупать запрещено, продавать запрещено, всё запрещено, что только у нас не запрещено… (Голос слабый очень, временами неразборчивый, в трубке что-то щелкнуло Г.С.) – Я думаю, что нас подслушивают, меня ведь всегда всю жизнь подслушивали, всю жизнь…
Я думаю, что еще семь-десять дней и меня не будет, я слабею с каждым днем, и зрение, и всё… Вот и у Ботвинника тоже было зрение… Я ухожу из жизни, понимаете, Г., ухожу. Я знаю, что со мной будет… Вы знаете, что происходит с человеком после смерти? Так вот, мою урну на Новодевичьем никто не поставит, как это с Ботвинником произошло. Мне 82 года, вы понимаете, в этом возрасте всё может случиться в любой момент… Ну причем здесь Смыслов, ему дни рождения справляют, юбилеи отмечают, а здесь – полное одиночество. Никому не нужен, никого, ничего… Какие шахматисты? Какой клуб? О чем вы говорите?
Спешите? Ну, хотя бы минутку, минутку хотя бы еще… Вот вы сейчас в город выйдете, на Амстел, до Дама дойдете, до “Краснапольского”… А я ведь… Но не забывайте, не забывайте, давайте знать… Ну, чем вы помочь мне можете, если вся жизнь зря прожита, зря. Зря… Да и кто помочь мне может… Мне не обидно, что я умру, обидно, что со мной умрет целый пласт шахматной культуры… Ну, еще немножко, мы ведь, может быть, в последний раз говорим…»
Он понимал, что, несмотря на мнимые запреты, я буду писать о нем, а, может быть, где-то и хотел этого. Когда объявлял, что сейчас будет говорить абсолютно откровенно, мне казалось, что из под маски того, роль которого он играл всю жизнь, появится наконец настоящий Давид Бронштейн, но никаких откровений не было, и всё сводилось к перепевам известных тем и всякий раз звучало имя его главного обидчика.
Встрепенулся, когда по телевидению показывали Киев, многотысячные толпы на Майдане, улицу, где жил когда-то. Как и почти каждый, он сохранил ностальгическую привязанность к потерянному раю детства, и под толстым слоем поздних отложений в нем жил мальчуган, вприпрыжку бегущий в шахматный клуб киевского Дома пионеров.
Его интеллект продолжал развиваться, приходил жизненный опыт, однако во всем остальном он оставался подростком. Человек в постоянном подростковым возрасте труден и для самого себя, и для окружающих, не желающих помнить собственное невзрослое состояние.
Коллега знаменитого физика Льва Ландау вспоминает, что «из-за его мальчишеских манер то, что он говорит, часто кажется сначала абсолютно непонятным, но если с ним упорно поспорить, то всегда чувствуешь себя обогащенным».
Такое чувство после разговоров с Бронштейном у меня возникало довольно редко. И, в отличие от Ландау, всегда стремившегося не к собственной правоте, а к «правоте физики», всегда оставалось ощущение, что Дэвик старается в первую очередь быть необычным, оригинальным.
В его жизни невозможно вычленить традиционные фазы: детство, юность, зрелость, старость. Пребывая в состоянии подростка, он стал полувзрослым человеком, после чего сразу перешел в старость. Но быть стариком не умел и не хотел, навсегда оставшись испуганным, не умеющим постоять за себя подростком.
И не его ли блистательно угадал молодой Бродский:
На люди выбирался крайне редко, всегда в сопровождении жены. Контакта с минскими шахматистами фактически не имел. Бывал изредка в клубе «Веснянка», где занимаются шахматами десятка три детей.
В последний раз за год до смерти. Рассказал что-то о себе, хотел было показать какую-то позицию на демонстрационной доске, но как ни силился, вспомнить ее не смог и очень из-за этого расстроился.
Подарил клубу две свои книги, подписал их. Дети, подготовленные взрослыми к визиту великого шахматиста, смотрели на него широко раскрыв глаза. Просили автографы, но получили их немногие: было видно, что ему стоит немалых трудов выводить на бумаге свою подпись.