Мы тогда работали в архивах Гувера в Калифорнии, готовя первую совместную книгу «В сороковом нас Матушка в Сибирь сослали». Наше внимание привлекло то, что польские и еврейские свидетельства разделены, то есть в архиве существует своего рода гетто, и подобную структуру мы сохранили в книге. К польским свидетельствам просто добавили в конце несколько еврейских. Работа над этой книгой показала нам, а особенно Ясю, что двадцать пять процентов вывезенного из Польши на Восток населения составляли евреи, которых ждала такая же судьба, они так же подвергались гонениям, были такими же антикоммунистами, как поляки. И они были польскими гражданами. «Почему же мы должны воспринимать их отдельно?» — спрашивал Ясь, и этот вопрос неотступно его преследовал. Он прорастал в Ясе и менял его представления о реальности оккупации.
Затем Янек познакомился со свидетельством Шмуля Васерштайна, оказавшимся отправной точкой «Соседей». Конечно не сразу. Тогда считалось, что свидетельства жертв в качестве исторических источников недостоверны, поскольку неизбежно заключают в себе деформирующее правду эмоциональное бремя. Поэтому исследователи больше доверяли гитлеровским документам, отчетам, приказам, даже железнодорожному расписанию. А перед Ясем был рассказ еврея, описывавшего, как поляки отрубили девушке голову и играли ею в футбол, как сожгли в амбаре всех еврейских соседей, а потом искали среди обгоревших тел драгоценности. Все сочли это свидетельство повествованием травмированного безумца. А Ясь продолжал о нем думать. Размышлял: что оно означает? Как его понимать? Как перевести личную историю в измерение исторических фактов? И лишь поставив все с ног на голову, лишь произнеся вслух: «Поляки убивали евреев», понял, что же случилось в Едвабне. А значит, всю историю Холокоста надо было писать заново.
У нас тогда были плохие отношения, я не помогала ему в работе. Да, я знала, что он занимается этой темой, ходила на встречи, где он читал фраг-менты своего текста. В какой-то момент он попро-сил меня что-то проверить в материалах следствия по делу Едвабне. Я прочла их, и это послужило переломом. Травма осталась во мне по сей день. Чудовищность преступления, его жестокость, то, как говорили об этом и палачи, и свидетели во время судебного процесса, изменили меня раз и навсегда. Я поняла, что повествование, на котором мы воспитывались в послевоенной разрушенной Варшаве — что, мол, плохие немцы депортировали евреев, которые словно бы растаяли в воздухе, — дематериализует евреев, лишая их не только истории жизни, но и права на память и правду об их смерти.
Ясь не раз предупреждал меня: «Если ты займешься этой темой, то уже не сможешь остановиться. Все другое покажется тебе менее актуальным». И он оказался прав. Я довольно быстро поняла то, что он осознал раньше: занятия Холокостом — это то, от чего нельзя освободиться. Особенно если речь идет о нас, поколении, родившемся в его тени. Наше солнце всегда подернуто дымкой. Даже если мы не знали правду, то подсознательно ощущали, что не все в этой истории так просто. Это сознание — наследие, от которого невозможно уйти. Мы все носим клеймо этой грандиозной экстерминации. Это я осознала благодаря сотрудничеству с Ясем, его текстам и тем книгам, которые мы написали вместе. Боль приносила каждая из них, поскольку колоссален масштаб раскрывавшегося несчастья. Но даже когда мы вместе читали одни и те же документы, мне казалось, что он переживает их в одиночестве. Может, так оно и есть? Может, знание о Холокосте является своего рода ядом, воздействие которого каждый преодолевает самостоятельно?
Когда он уезжал из Польши после мартовских событий, мы были парой. Оба вышли из тюрьмы, но за день или два до его отъезда я узнала, что на меня завели дело. Я опасалась приговора, того, что я снова сяду неизвестно насколько — тогда об амнистии никто не заикался. Поэтому я не сказала Ясю о том, что меня ждет. Я боялась, что это может повлиять на его решение, может удержать от отъезда, на который он решился.
Сегодня я думаю о роли подобных недоговоренностей, подобных многоточий в жизни. Это важный мотив моих отношений не только с Ясем, но и с мамой, которая приучала меня тактично относиться к собственной истории. Многозначительно недоговаривать или, точнее, умалчивать.
Меня воспитывали стопроцентной полькой, но привили травмы и страхи, которые несут в себе те, у кого есть еврейские корни. Чем больше я это осознавала, чем больше читала, чем больше углублялась в историю евреев, тем больше это становилось и моей историей.
Я не могу определить себя одним словом. Да и двумя тоже. Потому что есть также американская часть моей биографии. Связанная со страной, в которой для меня нашлось место, страной, не отталкивающей таких, как я. Я испытываю огромную благодарность по отношению к Америке, в которой подобных нам иммигрантов никто не терзал и не клеймил. Конечно, это не значит, что здесь царит справедливость, но я живу в старом бруклинском районе, напротив маленькой мечети, которая расположена в таком же доме, как мой.