Конечно, легко заметить, что любящий, не совершающий открытий, в глазах мира выглядит очень посредственно. Ибо даже в отношении зла, в отношении греха и многообразия грехов, открывается, что есть изобретательный, хитрый, бесцеремонный, возможно, полуиспорченный наблюдатель, который действительно может делать открытия – и это высоко ценится в мире. Даже юноша в тот самый момент, когда он вступает в жизнь (ибо он, безусловно, будет против того, чтобы мир называл его глупцом) наиболее охотно раскрывает, как он познал и как открыл зло. Даже женщина в ее ранней юности (ибо она будет против того, чтобы мир называл ее "маленькой гусыней" или "деревенской простотой") охотно раскрывает, что она является высокомерным знатоком человеческих душ, естественно, в направлении зла. Да, это невероятно, как изменился мир по сравнению с древними временами, тогда мало кто знал себя, теперь все – знатоки человеческих душ. И это любопытно: если бы кто-то открыл, как человечен в своей основе почти каждый человек, то он вряд ли бы осмелился обнародовать свое открытие, опасаясь быть осмеянным, возможно, даже опасаясь, что общество оскорбится такой идеей. С другой стороны, если бы кто-то открыл, как каждый человек в основе своей ничтожен, как завистлив, как эгоистичен, как неверен, какие мерзости могут тайно обитать даже в чистейшем, то есть в том, кого глупцы, "гусыни" и "деревенская простота" считают чистейшим, тогда он тщеславно знает, что его принимают, что мир жаждет услышать результаты его наблюдений, его исследований, его рассказов. Таким образом, грех и зло приобрели большую над людьми власть, чем можно себе представить: так глупо быть добрым, так неумно верить в добро, так провинциально выдавать невежество, или быть непосвященным – непосвященным в сокровенные тайны греха.
Здесь мы совершенно ясно видим, как зло и грех в значительной степени являются следствием тщеславного сравнения себя с миром и с другими людьми. Ибо можно быть совершенно уверенным, что те же самые люди, которые только потому, что тщеславно боятся осуждения мира, стараются в общении с другими быть приятными и интересными, выдавая изощренное знание зла. Можно быть совершенно уверенным, что те же самые люди, когда они остаются одни в тихом размышлении, где им не нужно стыдиться хорошего, придерживаются совершенно другого мнения. Но в общении с другими, в обществе со многими или хотя бы с несколькими, то есть там, где компания позволяет сравнение, сравнительное отношение, о котором тщеславие может не осознавать, тогда каждый искушает другого раскрыть то, что он открыл.
Но бывает, что даже абсолютно мирской человек делает исключение, иногда немного снисходительнее судит того, кто ничего не открыл. Предположим, что два хитрых дельца должны были решить что-то друг с другом без свидетелей, но они никак не смогли это устроить, так что их совещание должно проходить в комнате с третьим, и этот третий, они знали, был очень влюблен и счастлив в первые дни любви. Не правда ли, что один из дельцов мог сказать другому "Ну, не имеет значения, что он здесь, он ничего не услышит"? Они сказали бы это с улыбкой, и этой улыбкой они отдали бы дань уважения своей проницательности, но все равно испытывали бы своего рода уважение к любящему, который ничего не открывает.
А теперь любящий! Ибо смеется ли мир над ним, насмехается ли над ним, жалеет ли его, или что ни говорит о нем мир, несомненно, что по отношению ко множеству грехов он ничего не открывает, ни этого смеха, ни этой насмешки, ни этой жалости, он ничего не открывает, он видит, но очень мало. Он ничего не открывает; мы здесь проводим различие между открытием как сознательным действием, как преднамеренной попыткой найти что-либо, и непроизвольным видением и слышанием чего-либо. Он ничего не открывает. И все же, смеются над ним или нет, насмехаются над ним или нет, но в основе своей человек испытывает внутреннее уважение к нему, потому что, покоясь, погруженный с свою любовь, он ничего не открывает.