Ритуальное убийство… Употребление человеческой крови… Страшное обвинение, — начал он. — Страшные слова <…> Если бы я, хоть одну минуту, не только знал, а думал бы, что еврейское учение позволяет, поощряет употребление человеческой крови, я бы больше не оставался в этой религии. Говорю это громко, зная, что эти слова станут известными евреям всего мира, что ни одной минуты я не считал бы возможным оставаться евреем. <…> Я глубоко убежден, у меня нет ни минуты сомнения, что этих преступлений у нас нет и не может быть.
Пусть и не с таким изяществом, как Маклаков, Грузенберг продолжил блистательный анализ многочисленных ошибок, неувязок, противоречий и пробелов в аргументации обвинения. Почему обвинители защищают Веру Чеберяк, говоря, что она невиновна в убийстве, и почти сразу объявляют ее возможной соучастницей? Если ее подозревали, почему не предприняли элементарных шагов, чтобы расследовать улики против Чеберяк? Если обвинение так убеждено в виновности Шнеерсона, почему он не сидит на скамье подсудимых рядом с Бейлисом? Обвинители утверждали, что кровь Андрюши понадобилась, чтобы освятить молельню, которую строили Зайцевы. Раз так, почему же и Зайцевых не судят? Бóльшую часть шестичасовой речи Грузенберга занял беспощадный логический разбор доводов обвинения. А в заключение он вновь взял торжественную ноту:
…Крепитесь, Бейлис. Чаще повторяйте слова отходной молитвы: «Слушай, Израиль! — Я — Господь Бог твой — единый для всех Бог!». Страшна ваша гибель, но еще страшнее самая возможность появления таких обвинений здесь, — под сенью разума, совести и закона.
Маклаков считал, что любая попытка адвокатов защищать евреев в целом или оспаривать существование ритуальных убийств уводила в сторону и даже ставила под угрозу жизнь подзащитного. Несколько десятилетий спустя он писал в мемуарах: «Грузенберг держался того мнения, что на скамью подсудимых посажено еврейство и от „кровавого навета“ надлежит защищать не только Бейлиса, но и еврейство в целом», — тогда как сам Маклаков «всегда был сторонником защиты Бейлиса, а не евреев». Не исключено, что Маклаков преувеличивает их расхождение. В своих воспоминаниях Грузенберг согласен с ним: «На суде нужно только одно: доказать, что тот, которому приписывается убийство из ритуальных побуждений, убийства не совершил», — но в речи он отчасти отступил от этого принципа. Пожалуй, оценка Мориса Самюэла: «…Чем красноречивей он [Грузенберг] говорил, тем более ненужными казались его слова» — чересчур сурова. В мемуарах Грузенберг пишет, что «дозволил себе» обратиться к присяжным с некоторыми соображениями общего характера. Но разумно ли он поступил, сказать трудно.
На тридцать второй день суда прозвучали две последние речи в защиту Бейлиса — Александра Зарудного и Николая Карабчевского. Речь Зарудного не удалась. Вместо того чтобы позволить словам экспертов произвести нужное впечатление и объявить разговоры о ритуальном убийстве абсурдом, он пустился возражать Шмакову в мелочах, касающихся еврейской религии. Высказывания Зарудного о предметах более общего характера были безупречны и порой красноречивы: «Суд — это нечто вроде храма. Как в храме молятся за врагов своих, где всегда нужно относиться с полным беспристрастием, с чистым сердцем, без всякого предубеждения, даже к врагу своему». Но эти правильные мысли потонули в «двухстах сорока восьми положительных заповедях», семи законах сынов Ноевых и ссылках на Исход.