— Нет, не удивился, — отвечал Легран. — Мне про вас рассказал аукционист мсье Дюпон. Пришел, говорит, этот бешеный князь Юсупов со своим еще более бешеным другом, требовали сказать, кто привез на аукцион русские картины. Человек слаб, и мсье Дюпон все вам рассказал. Но нас он боится больше, чем вас, и потому решил все-таки предупредить меня о вашем визите.
Пора, понял Загорский. Но опоздал с броском буквально на секунду.
— Вы, вероятно, хотите прибить нас с полковником и сбежать, — внезапно сказал Легран. — Вот только мы категорически против. Хотел бы заметить, что у входа в кабинет вас ждут вооруженные офицеры.
Нестор Васильевич метнул быстрый взгляд на окно.
— Кроме того, несколько человек я поставил на улице — если вы не боитесь сломать ноги и захотите выпрыгнуть из окна, — продолжал Легран. — И, наконец, зная ваши боевые навыки, я попросил полковника спрятать пистолет подальше.
Варенбург очаровательно улыбнулся.
Легран вытащил из кармана пиджака наручники.
— Мы готовы выслушать все ваши аргументы, но для нашего общего спокойствия все-таки наденьте на запястья это остроумное изобретение…
— Нет уж, увольте, — сказал Нестор Васильевич и одним махом выпрыгнул из кресла. — Попробуйте надеть сами, помогать я вам не буду.
Виктор Васильевич Варенбург второй уже час сидел над чистым листом, мучительно глядя сквозь него в метафизическую пустоту. Стихи не шли. Даже первая строчка, казалось бы, совершенно ясная, вертелась, ускользала между пальцев, как головастик в пруду.
Наконец он вздохнул и каллиграфическим почерком вывел на листе.
«Россия, милая Россия…»
Перо повисло над чуть тронутой чернилами белоснежной бумажной целиной. Что же дальше? На языке вертелось сокровенное, выстраданное…
«Не отдадим тебя жидам!»
Ну, предположим. Хотя, между нами говоря, уже ведь отдали. Кто правит в милой сердцу России, как не жидо-большевистская банда Троцкого-Рыкова? Получалось какое-то клятвопреступление. Обещаем, что не отдадим, а уж отдали все, что только можно и нельзя. Может быть, как-нибудь так тогда:
«Россия, милая Россия!
Отнимем матерь у жидов…»
Это уже совсем двусмысленно выходит. Вроде как собираемся зачем-то отнять у жидов какую-то их жидовскую мать. Которая, между нами говоря, нам и даром не нужна. Видите, милостивые государи, всюду, где только появляется еврей, все тут же идет наперекосяк. Даже стихотворения невозможно написать. Может быть, тогда вообще обойтись без их злокозненного семитского племени? Как-нибудь так:
«Россия, милая Россия,
Ты без евреев хороша…»
Ну, это, скажем, прописная истина, которую как-то даже стыдно вставлять в лирические стихи. И если уж взялись перечислять, без кого в России хорошо жить, надо составлять полный список. А это, пожалуй, выйдет уже не стихотворение, а целая поэма. Так сказать, по стопам классиков. У Некрасова было «Кому на Руси жить хорошо?», а у него будет: «Без кого на Руси жить хорошо». Впрочем, это не так важно. Важнее, без кого на Руси жить плохо. Ну, это всем известно: плохо на Руси жить без аристократии, без офицерства, без интеллигенции и вообще образованного сословия.
«Россия, милая Россия!
И как же ты без нас живешь?»
Варенбург поморщился: какое-то бабье всхлипыванье. А нужно что-то мужественное и одновременно трагически-эпохальное. Но где же взять это эпохальное, если вместо проникновенных строк лезут в голову вчерашние торги — на редкость, прямо скажем, удачные. Да еще и Лермонтов под ногами путается со своей немытой Россией, страной рабов, страной господ. Эх, поручик, легко вам было топтать нашу многострадальную родину гвардейскими сапожками в те времена, когда евреи не смели носа высунуть из своих местечек, а про большевиков с их «Капиталом» и вовсе никто не слыхивал. Нюхнули бы нынешнего аромату, поглядели, что сделали со страной воспеваемые вами рабы — небось сразу бы дали задний ход, дорогой Михаил Юрьевич!
Да-с, аукцион вчерашний прошел на удивление гладко. Тогда что же омрачает настроение русского патриота фон Варенбурга, что не дает ему создать стихотворный шедевр, не уступающий по своей мощи лучшим русским поэтам, таким как Пушкин, Лермонтов и даже, чем черт не шутит, братья Аксаковы?
Он напрягся и вспомнил, что ему мешает жить, что не дает сосредоточиться. А вспомнив, помрачнел ликом — ясным, светлым, иконописным почти. Оставил перо, поднялся из-за стола, перекрестился на икону, висевшую в углу кабинета. Прошел твердым шагом через всю комнату, вышел, спустился в подвал. Возле серой двери караулил двухметровый подъесаул Коровкин, настоящий богатырь, способный руками подковы гнуть. Увидев полковника, подъесаул поднялся со скамьи и внезапно почесал спину огромной лапищей.
— Ты чего чешешься? — брезгливо осведомился Варенбург. — Блохи, что ли, заели?
— Не могу знать, господин полковник! — браво отвечал Коровкин, потом сделал виноватое выражение лица и добавил. — Беспокоит что-то…
— Мыться надо чаще, вот и не будет беспокойства, — буркнул Варенбург. — Открывай.
Коровкин загремел ключами, массивная дверь, обитая листовым железом, тяжело, со скрипом отворилась.