И поэт словно лесной тать решительно вывалился из комнаты, готовый сокрушить на своем пути хоть одного Фаддея, а хоть и обоих врагов. При этом он в качестве единственной защиты, помимо физической силы, сжимал в руке отравленную стрелу – дабы пырнуть ею противника. Однако пустить ее в ход он не успел, пусть и ткнул в сторону приближающейся снизу черной фигуры. Не достал! Зато тать отдернулся назад, ухватился за перила, и в свете кабинетных свеч блеснул ствол пистоля. Это и спасло бравого поэта. Будучи предупрежден, он глядел только на оружие врага и успел отследить, как оно вздергивается вверх и дуло уже целит прямиком в отличную мишень – живот Тихона. Предельным напряжением ног Тихон бросил тело к стене, в обратную от прежнего движения сторону, и в ту же секунду уши его заложило от грохота. Из дула полыхнул сноп искр вперемешку с пламенем, но перед ними на волю вырвалась смертоносная пуля. Она с хрустом пропорола одеяния графа, и бок его ожгло, словно к нему приложили раскаленный прут.
Тут снова завизжала Манефа, однако высунуться из кабинета Акинфия никто не посмел – ни она, ни механик.
Стрелявший как будто верил, что Тихон бездыханным рухнет на ступени, а потому и не ожидал такого резкого наскока со стороны противника. Поэт же, не дав себе ни секунды на переживания и анализ ощущений – велика ли рана? – ринулся вперед и моментально двинул врагу носком ботфорта в пах. Проверенный в вертепах прием, простой и действенный.
По задранной в приступе резкой боли физиономии он с удовлетворением понял, что перед ним Фаддей. И не отказал себе в удовольствии опустить на лоб проклятого татя тяжкий кулак. Пистоль с глухим стуком упал на лестницу, а следом за ним и сам кошевник. Из глотки его вырвался нечеловеческий рык, полный страдания и ненависти, и в последнем усилии досадить графу Балиору Фаддей вытянул руки со скрюченными пальцами и вцепился тому в рокелор, совсем как Манефа.
– Да что вы мою одежду лапаете? – рассердился Тихон и наподдал в рожу татю коленом.
Правда, милосердно поддержал того за шиворот кафтана, чтобы не покалечить человека, пусть и мерзавца, совсем уж насмерть. Лестница была весьма крутой и высокой, катиться по ней можно было долго и громко, больно пересчитывая кости.
Пора было делать ноги из этого душного обиталища предательства и разбоя! Перескакивая через ступеньку. Тихон сбежал на первый этаж и тут вспомнил, что еще не видел Анкудина Накладова.
– Ускачешь – тебе же хуже будет! – крикнула сверху Манефа. – Останься лучше, повинись, отлика-то тебе знатная выйдет!
– N'ont pas capturé, tellement d'or attirez[53], – презрительно бросил в ответ граф Балиор и скрылся в тени, рядом с близким поворотом в нужный ему коридор, ведущий к садовой двери.
Эх, сейчас бы факел, ткнуть во мрак да подпалить усищи коварному экзекутору! Наверняка ведь, ежели не трус последний, притаился где-то поблизости с пистолем или кинжалом, чтобы поразить поэта в спину. А может, и в лицо не убоится взглянуть, сволочь.
Сверху донесся резкий Манефин голос – как видно, она принялась отчитывать будущего супруга за проявленную им мягкотелость и неумение обуздать «суетливого» товарища. Акинфий молчал, или же отвечал так тихо, что расслышать было невозможно.
В боку у поэта стало саднить, и он почувствовал под поясом капли теплой влаги. «Ранен!» – ожгло его страшное, и он в панике ощупал больное место, ожидая, что мир лопнет нестерпимой болью – отпустит азарт схватки, а тело наконец достучится до разума: дескать, что же ты делаешь, человек, когда положено тебе валяться без чувств, кровью истекая? Но ощутил Тихон лишь слабое жжение, никак не похожее, по его представлениям, на боль от проникающей пулевой раны. Повезло, кажется… Прошел свинец скользом, едва оцарапал кожу, пощадил сумасбродного «воителя».
Тут ему под руку попала швабра, как нельзя более уместный сейчас инструмент. Тихону уже было невтерпеж, вот он и схватил деревяшку покрепче, размахнулся и ткнул ею за угол. В ответ послушался свист воздуха, и древко в руке поэта дернулось от незримого удара. «Нож!» – догадался Тихон. Не теряя преимущества, он вновь направил палку во тьму и выступил из-за угла.
Медлить было глупо – сверху уже слышались злобные стоны поверженного Фаддея. Тать шебаршился на ступенях, будто огромная крыса, приходя в чувство.
На фоне садовой двери мелькнула тонкая фигура Накладова. Поэт ткнул ее шваброй и добился сдавленного ругательства.
– Ага! – подбодрил он себя и стал наступать во тьму.
Схватка походила на кротовью – будто два полуслепых зверька сцепились когтями во мраке и теснят друг друга, рычат как бесноватые. На стороне Тихона была длина его «оружия», а за Анкудина – острота его кинжала. Вынуть свой поэт сразу не сообразил, а теперь уже поздно было, да и шваброй теснить противника было куда сподручнее.
Когда план всадить лезвие в грудь расслабленного врага не удался, экзекутор потерял уверенность, если она у него была, и орудовал с отчаянной безысходностью.
– Фаддей! – вскричал он тонко. – На помощь, уйдет ведь!