Шма, Исраэ́ль, Адона́й Элоэ́йну, Адонай эха́д! Вечно могущество твое, Господь, ты к жизни возвращаешь мертвых, ты великий избавитель, посылающий ветер и дарующий дождь, питающий по доброте своей живых, по великому милосердию возвращающий мертвых к жизни, поддерживающий падающих, и исцеляющий больных, и освобождающий узников, и исполняющий свое обещание возвратить жизнь покоящимся в земле, — кто подобен тебе, Всесильный, и кто сравнится с тобой, Владыка, который умерщвляет, и оживляет, и взращивает спасение…
Вторые сутки не спал несчастный Зильбер, не спал, и не ел, и не пил, и не делал ничего, что подобало бы верному еврею, а только молился, молился и взывал к невидимому Господу — всемогущему, милосердному. В глазах его темнело, в ушах стоял непреходящий звон, в голове мешались «Шма Исраэль» и «Шмонэ-эсрэ». Сердце его то возжигалось надеждой, то леденело от ужаса и отчаяния.
Зачем, зачем послушал он проклятого Загорского, зачем рассказал ему все?! Уж лучше бы ему было сейчас сидеть в холодной тюрьме, но знать, что дочка его жива и здорова, чем… А что, собственно, чем? Он и так сидит в холодной тюрьме, вот только не знает, где его маленькая Дина и увидит ли он ее еще раз хоть когда-нибудь.
При этой мысли он затрясся от горя и зарыдал, хотя, казалось, за прошедшее время выплакал из себя уже все слезы. И в самом деле, откуда в человеке столько слез? Неужели они бесконечны? Или бесконечно только горе его, невыносимое отцовское горе, способное порождать моря, океаны слез…
За что, Господи, за что ему такое испытание?! Он нынче как Иов: кожа его почернела на нем и кости его обгорели от жара — от невыносимого жара, который порождает сердце его, раненное нестерпимой утратой. Не нужно, не нужно ему было соглашаться служить японцам, не нужно было сговариваться с Загорским. Надо было сразу уехать, сразу, как явились к нему японские шпионы, надо было уехать как можно дальше. И в любом случае лучше бы ему было умереть, чем терпеть то, что он терпит сейчас.
Внутренним взором он водит сейчас по всей дальневосточной земле, водит и не может отыскать свою дочь. Может быть, ее слишком хорошо спрятали, спрятали туда, куда не достигает взгляд смертного, куда спускаются только ангелы и демоны, где находят себе последнее пристанище чистые души…
Нет, нет, нет! Не смей так думать, не смей! Он заколотил себя кулаками по голове, не чувствуя боли, стал рвать на себе волосы, взмолился: Господи! Сжалься над несчастным Зильбером, пошли ему быструю смерть, ибо нет у него больше сил терпеть неизвестность!
В дверях камеры загремели ключи. Звук этот Зильбер услышал как сквозь вату, он сидел и качался на нарах, взывая к Господу, чтобы тот прекратил его муки. И Господь услышал его молитву, и прекратил его муки, но совершенно неожиданным образом.
В камеру вместо конвойного с криком «Папочка!» вбежала маленькая Дина.
— Дина… — забормотал обезумевший отец. — Диночка…
И грохнулся в обморок под испуганные крики ребенка.
— Все ваша склонность к театральным эффектам, господин статский советник, — хмуро заметил штабс-ротмистр Палеев, входя в камеру. — Надо было сначала предупредить господина Зильбера, только еще мертвого лавочника мне тут не хватало.
— Ничего, — сказал Загорский, входя следом за ним, — от радости не умирают.
Словно желая подтвердить его правоту, Зильбер открыл глаза и издал слабый стон.
— Дина, — пробормотал он, — девочка моя, ты жива!
Дина отвечала, что она жива, потому что ее спасли господин Тифонтай и господин Загорский. А еще до этого ее увезли в пещеру, и там она обучала математике одну очень старую женщину, а потом явился злой китаец, который ее украл и хотел снова украсть. Но старая женщина ее защитила, а он… он…
Она заморгала глазами, и из глаз ее полились слезы. Испуганный Зильбер обнял ее.
— Что? Что он с тобой сделал? Он бил тебя, издевался?
Ребенок, всхлипывая, замотал головой. Нет, ее он не тронул. Но он ударил ножом старую женщину, и та упала и больше не поднялась. А потом злой китаец увез ее в другой дом, и уже оттуда ее спасли господин Загорский и господин Тифонтай.
Зильбер, словно обезумев, все прижимал к себе дочку, обнимал ее, гладил по голове, что-то говорил ей неразборчиво, второпях, глядел на нее, словно не мог наглядеться, потом снова обнимал. Штабс-ротмистр и Загорский смотрели на это молча.
— Н-да, — наконец сказал жандарм, — картина, конечно, трогательная. Заново обретенная дочь и все в таком роде. Однако что мы будем делать с господином Зильбером?
Статский советник удивился: как — что? Отпустим на все четыре стороны, да и дело с концом. В ближайшее время он в охране не нуждается, о дальнейшем позаботится сам Загорский.
— Как это все у вас просто: отпустим на все четыре стороны, — штабс-ротмистр хмуро улыбнулся. — А как же дело? Вы же сами обвинили его в государственной измене…
Слова эти неожиданно достигли ушей Зильбера, который, казалось, был весь поглощен созерцанием вновь обретенной дочери.
— Как? — забормотал он испуганно. — Господин советник, почему измена? Вы же обещали, вы обещали…