– Есть две каторги – плохая и хорошая, – говорил один такой сбежавший, приняв на грудь столько водки, что хватило бы взвод солдат упоить до смерти, а у него только глаз сверкал чуть сильнее обычного. Был он каторжным первого разряда, то есть в его случае – бессрочным. И умереть должен был на каторге, но чудом сбежал. Как именно выглядело это чудо, никто не спрашивал, боялись.
Плохая каторга, по словам каторжанина, состояла в том, что люди ели друг друга. А хорошая – это когда помирали так, без съедания, от одних только от естественных причин.
Слова эти ужаснули Нику. Снились ей потом страшные сны, как бритые каторжане чинно садятся друг напротив друга, отрезают один у другого руки, ноги и отдельные части тела и, пожелавши друг другу приятного аппетита, начинают чинно есть отрезанные куски, перемазывая лица и рты в красной жидкой крови и желтоватом жире.
Не выдержав наконец таких видений, она обратилась за окончательными разъяснениями к дяде, Авессалому Валериановичу Петухатому.
Дядя Авессалом Валерианович успокоил ее, сказав, что слова о поедании друг друга есть, очевидно, не более чем символ плохого отношения, вспомнил даже фразу, приписываемую какому-то старинному монаху: «Русские люди друг друга едят и тем сыты бывают». В действительности же ни о чем подобном речи быть не может, людоедов не потерпели бы даже на каторге.
После этого Ника немного успокоилась, и кошмары перестали ее терзать. Но даже и так, без людоедства, то, что рассказывали о каторге знающие люди, было вполне достаточно, чтобы до икоты напугать любого, в ком имелось хотя бы самое малое воображение. У Ники воображение было богатое, так что она для себя еще какое-то время назад определила, что лучше уж умрет, чем пойдет на каторгу. Сейчас, однако, умирать ей совсем не хотелось, сейчас надо было выкручиваться.
– Я… – Она потупила глаза. – Вы меня лучше убейте, Савва Тимофеевич, только не думайте, что я вас обворовать пришла.
А зачем же она пришла в таком случае?
– Я… – Она все никак не могла поднять на него глаз, губы у нее шевелились с трудом, будто свинцом налились. – Я… вы меня только не браните, пожалуйста… А дело-то в том, что я… что полюбила я вас без памяти!
Последние слова она выкрикнула, как будто в бреду. Тут же схватилась за голову, отвернулась, упала на постель. Худенькие плечи ее вздрагивали. Ошарашенный Морозов несколько секунд смотрел на нее с изумлением.
– Ты что, ты плачешь, что ли?
Она шмыгнула носом.
– Плачу, – сказала сердито, – а то не видно, что ли? Вот до чего вы меня довели, такие слова говорю взрослому женатому человеку, совсем стыд потеряла. А только знаете что?
Она повернулась к нему лицом, села на кровати, глядела мокрыми глазищами так, что оторопь брала.
– Сердцу-то не прикажешь, Савва Тимофеевич. Люблю я вас, люблю и за ради вас на все готова, а не только мальчишкой прикинуться…
Видя, что он еще колеблется, может, хочет ей поверить, да боится, сомневается, она схватила его руку, большую, теплую купеческую руку и порывисто прижала к маленькой своей девичьей груди.
– Слышите, как сердце бьется? – прошептала она. – Это оно из-за вас бьется. Из-за вашей суровости, что не хотите вы меня замечать…
Морозов заморгал ресницами, на миг лицо у него сделалось растерянным. Однако в следующее мгновение он опомнился и вырвал у нее руку. Дышал тяжело, хмурился, хотел погрозить кулаком, но Ника такое жалостное лицо сделала, что передумал.
– С ума сошла! – сказал он сердито. – Ребенок, девчонка, какая еще тебе любовь? Нос не дорос, да и вообще…
Что это за «вообще», он не знал, знал только, что все происходящее неверно, неправильно и должно быть пресечено прямо сейчас, потому что чем дальше, тем вся эта история становится для них обоих опаснее.
– Выгоните меня теперь? – заплакала Ника, закрывая лицо руками, а сама тихонечко подглядывала за купцом. – На Хитровку отправите? В полицию меня сдадите, да? Не гоните, ради Христа, на Хитровке мне смерть, меня там Шило зарежет.
Савва Тимофеевич только отмахнулся с досадой. Никуда он ее не сдаст и никуда не погонит, разумеется. Однако ситуация дурацкая: как, интересно, ее угораздило в него влюбиться?
– Увидела – и влюбилась, – упрямо отвечала Ника.
Морозов только руками развел: глупость, глупость несусветная! Да как это в него можно влюбиться, что он за Аполлон такой?
– А как в вас другие женщины влюблялись? – ядовито спросила Ника. – Жена ваша как влюбилась, актерка Желябужская – как, да и другие-прочие?
Морозов опять нахмурился: что-то уж больно много она о нем знает! Она кивнула: много, очень много. Она ведь не сразу к нему пришла, следила сперва, сведения собирала. А что влюбиться в него можно, это любой скажет. Он ведь собой видный, добрый, умный – как не влюбиться?
– Ох, девка, с огнем играешь, – покачал головой Морозов.
Ника рухнула на колени: не выгоняйте, умоляю! Он поморщился: да обещал же не выгонять, и довольно об этом. Другой вопрос: что с ней теперь делать? Не может же он у себя в камердинерах девушку держать, это же уму непостижимо, это какой-то Древний Рим выходит, бани, термы и прочий разврат.