Ничто так не порождает очарование, как двойная удаленность в пространстве и во времени: воображение стеснено, если оно действует слишком близко к нам. Аравия обладала и тем, и другим, и это действовало в первую очередь на самого Лоуренса. Кажется, что ограничения, довлеющие над уделом человеческим, ослабевают, когда меняется декорация; миры, одновременно далекие и ушедшие в прошлое, двор Тимура или Семирамиды, позволяют нам локализовать там наши мечты. Дети мечтают о стране Кукании, где воплощают свои дневные желания, а взрослые — о таинственных странах, где воплощают свои ночные надежды. Ничто так не укрывало взятие Акабы дымкой поэзии, как упоминание о «взятии морского порта царя Соломона». Говорить о Петре, цитируя Бертона — «город цвета роз, древний, почти как время», и о происходящих битвах — как о «битвах бедуинов в городе теней» — это создавало вокруг того, для кого имя каждого из этих городов означало один из подвигов, на редкость благоприятный для мифа ореол. И само предположение о том, что факты можно возвысить до легенды, порождало декорацию, равную течению веков, обыденного, но неумолимого присутствия смерти, противопоставленную механической стали современной войны — когда между арыками и пальмами, затерянными в призрачных туманах Азрака, скользил геометрически правильный кортеж бронемашин. Такие фразы, как: «пулеметы Лоуренса были выстроены батареей в храме Исиды»[606]
— вызывали не только воспоминания, но и восхищение этими рапортами, в которых мы привыкли видеть реальность, навязанную живому и неживому, восхищение, которое, быть может, обогащает всякое искусство, и, без сомнения, самую тонкую поэзию, так же, как и самую лучезарную легенду.В истории публика любит не только декорации прошлого, но также знакомство с властью, которое она дает. И все же об игре, часто такой ограниченной, с главой государства, она мечтает как о высшей свободе. То, что зачаровывает ее во власти — ее умаление; не потому, что она обязательно подразумевает несправедливость, но потому, что люди слишком убедительно чувствуют собственное рабство, чтобы не мечтать об освобождении других людей. Но все же человеку в здравом рассудке трудно видеть в истории последовательность королевских капризов; и, если его желание свободы отказывается легко воплощаться во властителях, есть чувство, где зависть и братство смешиваются — желание увидеть, что и властители подчинены некоему рабству. Романтизм, фельетон, кино, очень хорошо чувствующие тот призыв, который мечты широких масс адресуют истории, но также и всю противоречивость ответа, который дает им история, поняли, что персонаж, кристаллизующий эти рассеянные мечты — это Серый кардинал, герой, который вдохновляет, иногда исполняет, и под влиянием которого действует король. Всемирный успех «Трех мушкетеров» показывает, как много людей любит убегать на несколько дней в тот мир, где политика Франции и Англии зависит не от судеб наций и не от мысли Ришелье, а от приключений д’Артаньяна[607]
.Этот серый кардинал, который еще более обаятелен, если добавит к своей таинственности молодость и энергичность, был воплощен в Лоуренсе. Триумф Лоуэлла Томаса был обязан собой его способности развертывать цепь приключений; но также и тому, что, как он доказал, кампания в Аравии, освещенная под особым углом, могла вызывать на свет одну из самых древних грез человечества.
Самое большое преимущество репортера, изображающего своих персонажей — представлять свой рассказ как правду: история Лоуренса была более захватывающей, чем любой современный ей вымысел, потому что она «происходила на самом деле»; и публика хотела знать, как она могла произойти. Она всегда любит романтику, но предпочитает, чтобы ее писала судьба, а не фантазии авторов. Эти приключения разворачивались на Востоке, там, где возможно все, и где власть европейца иногда достаточно велика, чтобы его судьба приобретала форму романа: если индийские авантюристы не становились английскими принцами, то ведь западные авантюристы становились принцами Великой Индии. И все же слушатели не так верили бы тем эпизодам, о которых им рассказывал Лоуэлл Томас, если бы не знали, что за Лоуренсом стояла самая романтическая и, как предполагалось, одна из самых мощных организаций в войне: Интеллидженс Сервис.
С давних времен тайна, которая окружает этот знаменитый род войск, ждала своих символов. Это она делала правдоподобным вступление Лоуренса в область романтики. Верить в то, что история делается не теми, кто ее делает — в этом есть что-то утешительное, но инфантильное; ничего инфантильного нет в том, чтобы верить в тайные действия тех, чья обязанность — действовать втайне.