Она позволила двум теням, по обе стороны от нее, отдалиться. Серая тень и черная тень, черная даже во мраке, пошли вперед, а Айсэт остановилась. Подняла руку, длинный рукав тьмы тянулся от запястья в глубину. Расправила крыло второго рукава, сложила обе руки на груди, глубоко вдохнула. И не осталось ни дыхания, ни платья, ни ног, истерзанных кружением по лесу, ни кос, перетянутых лентами. Не осталось кожи, глаз, чувств, тревог и ожиданий. Айсэт завернулась в полотно темноты и слушала беззвучие. Вместо нее дышал и говорил огромный шатер. Всепоглощающая пещера вовсе не умещалась в скале, а сама вместила в себя весь известный мир, в котором нет болот, леса, аула, неба и земли. Но есть пустота и кто-то бесконечный, из кого она исходит.
Пещера росла и сжималась. Превратилась в сердце, внутри которого спряталась Айсэт. И его биение отдавалось песней нежного голоса, знакомого, родного и в то же время нечеловеческого. Песня походила на шепот ветра в листве, на шорох крыльев, на вдохи и выдохи, среди которых появлялись и гасли слова любимой песни почти забытого человека – женщины.
Айсэт прикрыла глаза. Чья-то мягкая ладонь легла ей на веки. У тьмы было много рук, они обхватили засыпающую Айсэт со всех сторон, приподняли и понесли вперед.
Руки бережно укачивали, она плыла в них как в горном озере, где гладь воды почти не шелохнется, где можно медленно погружаться на илистое дно и ждать, пока вода смоет горечь, обволакивающую тело изнутри и снаружи. Айсэт подчинилась потоку, влекущему ее прочь и вглубь. Губы забыли, что когда-то говорили, грудь – что поднималась и опускалась, подчиняясь велению жизни. Глаза забыли свет: солнца, луны, бликов на водной глади, блеска глаз другого человека, холодного мерцания украшений женщин и кинжалов мужчин. Хотя один кинжал требовал признать его силу, мелькал среди заботливых рук, спорил с темнотой, резал ее, разбивал песню на стоны и всхлипы. Айсэт тревожило его настойчивое сияние, и она страшилась его. Руки извивались, уходили от кинжала, отталкивали его, приподнимая и утапливая Айсэт, защищали от вторжения света. Перебирали волосы. Рисовали затейливый путь в темноте, на котором дрожали слезы, – следы, что уходили вверх, кружа Айсэт в течении. Оборачивались звездами и порождали силуэт девушки, которая держала что-то. Девушка пела свою песню:
Руки переместились к шее, собрались в тугой жгут. Айсэт заворочалась.
«Мы с тобою, мы с тобою… – повторяла песня. – Мне одной…»
Песня набирала силу, проникала в Айсэт и с громким шепотом устраивалась в животе:
Девушка во тьме несла ребенка. Неподвижного младенца, который родился, но не для жизни, а для смерти.
она пела своему дитя. Рот не открывался, но она вела мелодию, чтобы ребенок понимал – он нужен. Лицо девушки неуловимо менялось. Девочка – девушка – старуха. Она тоже не могла вспомнить, кто она, какая она.
Из звезд к девушке потянулись новые руки. Они стремились к младенцу. Дотянуться, забрать. Множество бледных рук касалось ребенка. Прохлада сменилась огнем, щека Айсэт запылала, она резко открыла глаза.
Все руки накинулись на лицо ребенка. Младенец закричал. Девушка вскрикнула – по-птичьи, резко, громко – и бросила ребенка во тьму. Айсэт дернулась за ним, но руки добрались и до ее лица. Рвали горячую правую щеку.
«Мама», – вспомнила Айсэт и вскрикнула, словно сама была младенцем.
Легкие почти разорвало, но вместо них распахнулась тьма. Кинжал блеснул над головой, лезвие вспороло мглу – и глаза Айсэт прозрели. Вместе с кинжалом в них ворвался сперва полумрак, полный теней, а затем и свет, зеленоватый, мутный, какой бывает, когда глядишь на солнце из-под воды.