— Профильтруете через тряпку. — Прикинул на глаз. — Хватит. Георгий, живо ящик в мой вагончик. — Постучал костяшками пальцев по столу. — С завтрашнего дня начну техучебу. — И вдруг гаркнул: — Ясно?!
Гошка жалобно посмотрел на Мосина — тот ссутулился над сложенными ручищами, не мигая вперился в стол.
Бригадирский вагончик казался просторнее — не было полок, стояла узкая железная койка. Прямо от входа, на стене — политическая карта мира и ружье, через два полушария. На лавке в углу поблескивала приборами и рукоятками рация.
Ящик засунули под стол. Гошка поспешно удалился, Лешка задержался поговорить. Отец рассказывал, что бригадиру пятьдесят два года, старик, можно сказать, а тут глазам своим не верь: снял куртку — крепкий, мускулистый, плечи валунами, грудь выпуклая, брюшной пресс упругими валиками. Лицо, правда, в морщинах, но морщины эти не мелкие и не частые — глубокие и редкие, скорее от бывалости, чем от старости. Странным казался нос Чугреева — продолговатый, круглый, словно полсардельки приклеено. Видимо, из-за носа он говорил глухим, чуть гнусавым голосом.
— Что, пацан, носом моим заинтересовался? — спросил он, перехватив Лешкин любопытный взгляд. — Это нос не мой — искусственный. Мой нос немцы оттяпали — осколком. Ясно?
Лешка думал, что Чугреев спросит, как доехал, встретил ли рыжий Николай, но Чугреев не спрашивал — насвистывая, высыпал из коробочки на стол рыбацкую мелочь: крючки, мушки, грузики, карабинчики, и начал глубокомысленно ковыряться в них.
— Михаил Иванович, я в школе сварку проходил, варить умею, — сказал Лешка.
— Сварку проходил… — повторил Чугреев. — Это хорошо, что сварку проходил. Давай устраивайся, осматривайся, денька через два-три испытаем, какой ты сварщик. Ясно?
— Ясно, — сказал Лешка и вышел.
Рыжий Николай приехал под вечер. Сбросил у третьего зеленого Лешкины вещи, ушел к Чугрееву доложиться. Рабочие давно разбрелись кто куда. Старый Митрич уплелся на свою лежанку в первый зеленый. Долговязый Гошка нарвался-таки на Зинкину оплеуху и ушел косить траву для коровы. Мосин, Пекуньков и Родион Фадеевич подались на речку — рыбачить; Лешка с Яковом облазали все машины — трубоукладчики, бульдозер, — проголодались, пришли под навес разведать насчет ужина.
Зинка темной глыбой стояла у печки, жарила рыбу. В печурке потрескивали дрова, на сковородке шипела рыба. Пахло дымком, поджаренным постным маслом. Звенели комары.
— Жить здесь можно, — сказал Яков, садясь за стол. Левый глаз его припух, под глазом и на щеке красовалось алое пятно. — Людишек, правда, маловато, но зато, знаешь, старик, такие экземплярчики — закачаешься. Учат меня жить…
— При помощи кулаков, — вставил Лешка.
— От этого жизнь становится еще дороже, — невозмутимо ответил Яков. — Но дело не в этом. Интересно другое. В каждой каналье целая философская система. Возьми, к примеру, рыжего. Его коронный вопрос: «А что я буду за это иметь?» Пальцем не пошевелит задаром. Калымит налево и направо. Возит на «газике» дрова, сено, картошку. За шишками в тайгу гоняет. Огороды пашет, как на тракторе. Раз даже сети из озера таскал мужичкам. У него на трассе в каждой деревне по две, по три бабы, а в городе семья. Злой мужчина. Бабье так и липнет к нему. Чуют, да и подход есть: приморгнет, ущипнет, погладит — те только повизгивают. Живет как сыр в масле, сметану кружками пьет. И с Чугреевым вась-вась, лучший кореш.
— Так он просто приспособленец!
— О! Все мы приспособленцы — одни получше, другие похуже.
Яков вошел в раж, его правый глаз выпучился и сверкал в сумерках, левый сквозь щелку светился ярко-красной жилкой.
— Когда я покинул службу и засел за языки, это после цирка, папаша решил воспитывать меня голодом. Чтобы не подохнуть, я нанялся к одному дельцу — дядей Аркашей назвался — продавать авоськи. Червонец за штуку — это ему, значит, а с «клиентов», как он говорил, по глазам. Жми, говорит, на психологику силой воли, взглядом. Взял я двадцать авосек, уехал на ВДНХ. Там гостиниц, как муравейников в лесу, народец простоватый, суматошный — приезжие. До обеда толканул все авоськи. Бегу на трамвай, карманы распухли от денег, рот до ушей — гут бизнес! Смотрю, на остановке дядя Аркаша — уже поджидает. «Сбагрил?» — говорит. «Сбагрил», — говорю. «Дитятко ты мое ненаглядное, пойдем быстренько посчитаем», — погладил меня по головке. Завернули в первую подворотню, подсчитали — триста двадцать и мелочи горсть. Ого, думаю, сто двадцать рубчиков зашиб. Смотрю, он откладывает триста отдельной кучкой, мне придвигает остальное и говорит:
— Золотце мое, забыл тебя предупредить. Пять червончиков я беру как вступительный взносик и еще пяток за первый курс обучения. Ты уж извини меня, старого склеротика.
Я чуть не заплакал от злости.
— Какой, — кричу, — еще курс! Какие, — ору, — еще взносы?
Он смотрит маслеными глазками и говорит:
— Взносик — за место. А обучение — насчет психологики, забыл? А если будешь плохо себя вести, капризничать, по мордашечке тебя, по мордашечке. Ох, какой ты хорошенький, ми-и-илень-кий… — И отшлепал меня по щекам. Я его за это век не забуду, гада.