Beдь всякое мышление (νόησις) возникает за чувственным восприятием или не без чувственного восприятия, и притом из фaктов или не без фaктов. Отсюда мы найдем, что даже так называемые ложные (ψευδεῖς φαντασίας) представления (например, во сне или в безумии) не отделяются от того, что познается нами при помощи чувственного восприятия на фактах. Так, тот, кто в безумии представляет себе Эриний, «дев кровожадных и змеиновидных» [Еврипид, «Орест», 256], – тот мыслит образ, составленный из того, что ему явилось. Так же и видящий во сне крылатого человека видит это не без того, что он видел нечто крылатое и видел человека. И вообще нельзя ничего найти в мысли такого, чего кто-либо не имел бы в себе познанным на фaктах.
Это происходит, продолжает Секст Эмпирик, либо по сходству, либо при увеличении явлений (как в случае с Циклопом), либо при их уменьшении (как в случае пигмея, или же
путем соединения – когда по человеку и лошади мыслим себе никогда не виденного нами гиппокентавра (Секст Эмпирик, «Против логиков», II, 56–60)[369]
.Вернемся к аргументации Оригена: кентавр сложен из двух частей, перед нами идол, и поэтому он не существует. Таким образом, Ориген соединял небытие кентавра, подчеркнутое Аристотелем, и его составную природу, отмеченную стоиками. Это пересечение свидетельствует о связи Оригена с так называемым средним платонизмом, в котором, как уже было отмечено, «стоические темы и элементы, заимствованные у Аристотеля, базировались на основном платоновском ядре»[370]
. Оригеновская парафраза слов из Первого послания к Коринфянам «идол в мире ничто» («ὅτι οὐδὲν (ἐστι) εἴδωλον» [1 Кор 8: 4]) отсылает к терминологии стоиков: «Oὐ γὰρ ὕπαρξις τὸ εἴδωλον»[371]. Я не чувствую себя вправе углубляться в дискуссию о Первом послании к Коринфянам, как бы то ни было далекую от нашей темы. Однако у меня есть впечатление, что перевод Оригена не то что бы полностью неточен. В самом деле, можно утверждать, что слова о кумире как «небытии», косвенно воспроизведенные в Первом послании к Коринфянам в форме риторического вопроса («τί οὖν φημι <…> ὅτι εἴδωλον τί ἐστιν»; «Чтó же я говорю?.. что идол есть что-нибудь?» [1 Кор 10: 19]), копировали схему хорошо известного школьного упражнения, которое, как сообщает Аристотель («Вторая аналитика», 89b23–35), ставило под сомнение существование кентавров, богов или и тех и других, вместе взятых[372].5. В Александрии III века люди, рассуждавшие об изображениях (в особенности религиозного характера), неизбежно впадали в двусмысленность, даже если они говорили на одном и том же языке, например греческом. Уже делались попытки проиллюстрировать эту амбивалентность – посредством сближения слов Платона и св. Павла: «все же действительное есть образ» («εἴδωλον ἔστι γε μήν πως») и «идол в мире ничто» («ὅτι οὐδὲν εἴδωλον ἐν κόσμῳ») (1 Кор 8: 4). Очевидное противоречие между «πως» («в каком-то смысле») и «οὐδέν» («ничто») даже менее показательно, нежели скрытое расхождение между двумя «εἴδωλον» и двумя «ἔστι», которые мы могли бы перевести соответственно как «изображение» и «кумир», «есть» и «существует»[373]
.Ориген был очень многим обязан платонической традиции, что несомненно следует из его пристрастия к метафорам, построенным на изображениях и подобиях. Он, не колеблясь, уподобил Бога Отца «статуе, которая по своей величине занимает весь круг земли и по своей громадности не доступна ничьему наблюдению», а Сына —