В глазах педагогов это было мошенничеством и ложью – наиболее тяжкими и строго наказуемыми школьными пороками. В глазах Никитки это было легким проступком. Не будучи лжецом по натуре, Никитка в нужде легко прибегал ко лжи во имя самосохранения, как часто делают бедные иди беззащитные дети, спасаясь от наказания. Все те, кого он знал, тоже при случае лгали, и чаще всего по тем же соображениям – из страха. Так, например, все лгали японской полиции, китайским судьям, сборщикам налогов, таможенным чиновникам. Создавался особый моральный принцип: лгать плохо, грех, если это вредит ближнему; лгать допустимо, если это спасает тебя от врага, от беды.
Пойманный на обмане в школе, Никитка готов был извиниться, побожиться, что больше не будет, стать на колени, если надо. Если б учительница тут же, в порыве гнева, избила его, он не защищался бы, перенес, как должное, его били не раз. Если б весь класс тут же накинулся на него, и это бы Никитка перенес и на другой день забыл.
Но организованное унижение человека ему было и ново и непонятно. Поэтому когда ему объявили, что в назначенный день он будет публично телесно наказан, он изумился, не веря: в русских школах о телесных наказаниях давно не было слышно. Он не предполагал, что это вообще возможно.
И все же он явился в должное время, чтобы быть наказанным. Он шел один, с лицом, горящим от смущения, от нового вида страха перед человеком, – всё еще не веря, что его могут публично бить за списанный текст из Библии. Он слыхал, что бьют в тюрьме, но… в школе?..
Всё было готово. Ученики школы в полном составе были выстроены в ряды, девочки взвизгивали от волнения. Учителя стояли торжественной группой – и, наконец, появился директор школы с розгой. Пока он наказывал Никитку, школьный колокол звонил редкими похоронными ударами, чтобы все, и в школе и вне ее, знали о печальном событии – падении человека.
Насколько сильна была физическая боль, Никитка не помнил. Но в душе его произошел надрыв, которого он уже не смог вынести.
Когда наказание было закончено, он встал, подтянул свои штанишки и ушел – прямо, из города, из Тяньцзиня, чтоб никогда уже не возвращаться.
Позже, покидая Китай, мистер Райнд увидел Никитку в Шанхае.
Мальчик стоял на углу улицы, прислонясь к стене. Он казался выросшим, был очень худ, бледен, оборван и грязен. Его блестящие, когда-то светлые и волнистые волосы напоминали войлок.
В нем ничего не осталось от прежнего мальчишеского задора, готовности услужить, веселья. Его глаза были тусклы, и он напряженно, но как-то бесцельно, смотрел перед собой вдаль.
Лишь наполовину уверенный, что это, правда, Никитка, мистер Райнд позвал его:
– Никитка!
Мальчик вздрогнул. Это слово как бы ударило его наотмашь. Он глянул на мистера Райнда и узнал его. На миг – в лице его начала уже проступать прежняя, широкая детская улыбка. Но вдруг он как бы насторожился, поколебался мгновение и потом кинулся в противоположную сторону. Он бежал, что было силы, и вскоре скрылся в толпе.
Глава семнадцатая
День Лидиного отъезда был назначен, деньги от мисс Кларк получены, билет куплен, все бумаги в порядке.
– Всё готово! – сказала Лида, разложив на столике эти богатства. – Виза, билет, паспорт. Посмотри, мама!
Она читала и перечитывала свои документы, радовалась, любовалась ими: дверь к будущему, дорога к счастью.
– Я начинаю новую жизнь! А ты остаешься одна, мама! Я не успокоюсь, пока не выпишу тебя к себе. Я буду думать об этом с первой минуты, как приеду в Америку. Возможно, это займет около года, не больше.
– Ты не беспокойся очень обо мне, Лида! Чтобы здесь ни случилось, помни одно: я ничего не боюсь.
– Давай помечтаем, мама! Подумай, какая перемена в жизни! Я почти ничего и не помню, кроме нашей семьи и этого города. Я увижу новые страны, новых людей. Я выйду замуж. Я буду учиться петь. Ах, если только будет возможность, я буду не только петь! Я стану изучать все искусства. Все. Все семь!
– Не забудь и еще одно искусство, восьмое, – с улыбкой сказала ей мать.
– Восьмое?
– Да, искусство страдать.
На прощанье устроили чай, оповестили всех знакомых, всем хватило места, так как дом, наконец, высох, и только запах сырости напоминал о наводнении.
Стоял чудесный золотистый октябрьский день. Гости стали собираться с полудня. Окна были открыты. Из них волнами выливались звуки: говорили о политике, о будущем России и мира вообще; пели и соло, и хором; играли на балалайке, на мандолине, на трех гитарах. Духовенство и старушки утешались разговором о покое в будущей жизни. Мадам Климова и ее «подружки» шумно и страстно играли в маджан. Затем гости, вдруг бросив, всё, заспорили. Спор о политике поднялся до горячей ссоры. Тут Лида напомнила, что она уезжает. Спор затих, разногласия отложили до другого раза, и снова каждый гость занялся тем, что ему было по душе. Чай лился рекою, а остальное угощение подавалось скудно, каждому на отдельном блюдечке.