– Ах, сейчас, сейчас… – Она уже бежала за адресом к себе наверх. Она задыхалась от волнения, от нетерпения. Через минуту Леон отправился на телеграф.
Известия пришли скорее, чем они ожидали.
Телеграмма от консула носила чисто деловой характер. Джим был серьезно ранен в автомобильной катастрофе на большом спортивном университетском празднике. Он лежал в университетском госпитале. Надеялись, хоть и на медленное, но на полное выздоровление. Возможно, что пациенту не передавали вообще никакой корреспонденции. Помимо этих официальных сведений консул не обещал сообщить ничего больше.
Как Лида ждала этой телеграммы! Она выхватила ее из рук почтальона, убежала к себе на чердак и там начала читать быстро-быстро. Но, по мере чтения, биение ее сердца замедлялось, жизнь в ней замирала. – Нет, этого не может быть! Она просто не так читает, не так понимает слова. И опять она начинала с первого слова и снова читала и читала эту телеграмму, такую точную в выражениях. Смысл прояснялся, и вокруг рушился мир. Всё вокруг разрушалось, беззвучно рассыпалось в пыль, и эта пыль превращалась в ничто. Лида была одна, с пустым сердцем, без опоры; она повисла в воздухе, и над нею сгущалась тьма. Ей казалось, что она не видит и никогда уже не увидит ничего. Беспомощно разводя руками, она пыталась опереться о стены, сесть, лечь куда-нибудь, скрыться, умереть.
Это было началом нервной болезни, унесшей три недели Лидиной жизни. Периоды полной апатии сменялись вдруг припадками острого беспокойства. Она вставала и на дрожащих от слабости ногах, хватаясь за стены, за вещи, начинала собираться – куда-то идти, что-то делать, ехать в Америку. Она умоляла достать ей денег, добыть ей визу, помочь одеться, помочь сложиться, увезти ее к пароходу. Она не слушала слов и объяснений матери, графини: на пароходе и там, где дают визы, все поймут – они же люди! – и ее пропустят. Надо только одеться, дойти до пристани.
– Когда уходит пароход? – молила она. – Узнайте, узнайте!
Всё это заканчивалось припадком слез, а затем апатией ко всему.
Мать должна была уходить на работу, и Лиду перевели на второй этаж, в лучшую комнату – и там она тихонько лежала одна. Время от времени приходила графиня, повар приносил ей пищу. Леон подолгу стоял за дверью, прислушиваясь, но не входя в комнату, потому что его появление всегда вызывало в Лиде большой испуг, и она начинала кричать странным, хриплым, не своим голосом:
– Вы еще получили телеграмму? Где она? Нет? Так пишите же консулу! Я умоляю вас!
Он старался ее успокоить.
– Лида, – говорил он, – поверьте, я делаю всё, что возможно. Пишу, телеграфирую. Мы всё узнаем. Надо ждать…
– Ждать? – кричала она. – Чего ждать? Почему надо ждать? Он умрет, и я его не увижу!
И, падая в изнеможении на постель, она, с горящими глазами шептала: – Переплыть бы мне океан! Только переплыть бы мне океан! Он – в Берклее, Берклее на берегу… Там я дошла бы.
Когда не было матери, с Лидой иногда сидела графиня. Она говорила с нею спокойно-спокойно, разумно, но от ее слов лишь яснее делалась безнадежность положения, и глубже становилось отчаяние Лиды.
– Ехать? Куда? К кому? На чем и как? Хлопоты о визе, даже успешные, займут полтора года. Затем, уже с визой, надо ждать очереди на пароход. В лучшем случае. Лида будет в Америке через два года. Это ли не вечность?
И вот, наконец, пришло письмо, сухое и краткое, от матери Джима. Тон письма был вполне определенный, не располагавший к переписке: ее сын был в больнице. Его запрещено беспокоить. Когда ему будет легче, доктор передаст ему корреспонденцию. Сама же мать не считает возможным вмешиваться в процесс лечения пациента в госпитале.
– Какая женщина! – сказала графиня матери Лиды, – Ни одной хотя бы маленькой подробности, ни одного хотя бы чуть теплого слова…
Постоянно говоря и думая о Джиме, Лида вдобавок открыла и еще одну чрезвычайно важную подробность: Джим перестал писать ей за месяц до катастрофы. Значит, не только болезнь являлась причиной молчания. Было еще что-то, и Лида не знала, что это.
Она очень похудела, побледнела до синевы. У нее страшно кружилась голова, ослабело и испортилось зрение. Припадки энергии становились всё реже.
Заходили посетители навещать. Пришла госпожа Мануйлова и говорила с Лидой сурово:
– Встань и начинай работать! Довольно малодушия. Наплакалась.
– Зачем мне петь теперь? Я больше не хочу петь, я больше петь не буду. Мне кажется, я уже потеряла голос.
Конечно, пришла и мадам Климова.
– Так я и ожидала! – начала она еще в коридоре, не успев войти в комнату, – Иностранные ваши женихи – тьфу! – и она энергично сплюнула в сторону. – И заметь, Лида, – гремела она, уже стоя перед Лидой, лежащей в кровати, – оглянись, Лида, вокруг и заметь: настоящие, лучшие русские женщины не выходят за иностранцев. Эти благородные женщины выходят только за русских.
Но, вглядевшись, и она была поражена переменой, происшедшей в Лиде.
– Да что с тобой!
Но мадам Климова не была способна долго отдаваться простому человеческому сочувствию. Ей надо было поучать.