— Конечно. Разве ты не знаешь? Я предупредила все население, чтобы на две недели угоняли скот от тех мест, где мы работаем. Ты, вероятно, не здешнего хурула? Я знаю здешних гелюнгов и бакшу24
, а тебя как будто не встречала.— Нет, мой хурул далеко,— ответил гелюнг,— я в гости еду к здешнему бакше... Всякий живой имеет кусочек бога... Царцаха ведь тоже жить хочет... Тебе его не жалко?
— Нет,—сказала Ксения,—Если бы царцаха жил и нам не мешал, его никто не убивал бы.
— Значит, надо жить так, чтобы никому не мешать?
— О нет! Никому не мешать тоже плохо. Надо мешать плохим, обязательно надо мешать!
— Убивать?
— Нет, мешать. Мешать быть плохим, а если это не выходит, тогда убивать. Убивать ведь всегда плохо, но иногда приходится. Вот если бы царцаха вдруг понял, что он вредный и -сам себя убил, как это было бы хорошо, правда?— и Ксения весело взглянула на гелюнга.
Он вздрогнул.
— Сам себя? Йех! Себя убивать это очень страшно,—тихо произнес он.
— Себя убивать страшно, а других?— Ксения рассмеялась.
— Но царцаха не знает, что такое страшно, и даже не знает, что он— царцаха. Он очень счастливый и жалеть его не за что.
— А если он раньше много, очень много мешал, а сейчас вдруг понимать будет и больше никогда не мешал?—спросил гелюнг, глядя куда-то вдаль.
— Ну, это посмотреть надо, проверить,— Ксения снова засмеялась.— Вот бы сейчас пришел царцаха, все кругом съел, а потом сказал: «Извиняйте, пожалуйста, я был очень плохой, а теперь я буду совсем хороший». Кто ему поверит?
— Это правда,— сказал гелюнг, кивая.
— Мало ведь сказать «извиняйте». Надо еще показать, что ты стал другой,— продолжала Ксения.— Но царцаха не изменишь. Такой он родился, и ему верить нельзя. Ведь он знает одно — кушать и кушать, а что — ему все равно! А что было бы, если бы оставить его жить? Он съел бы все растения, из-за этого умерли бы все животные, а за ними и люди, а царцаха от голода начал бы есть самого себя, и на земле не осталось бы ничего живого. Нет! В царцаха нет ни кусочка бога. Жалеть его нельзя. Вредно его жалеть!
Ксения наклонилась, вдруг заметив у ног лошади что-то блестящее. Это оказался небольшой блестящий зеленый жук. Он был мертв.
— А вот такого пожалеть можно,—сказала она, разглядывая жука.— Красивый. И сам по себе он не вредный, а вот шел, наверное, к себе в кибитку, дорогу потерял, заблудился, встретил царцаха и отправился с ним и — отравился, как царцаха. Ведь тот, кто живет, как царцаха, и умирать, как царцаха, должен...
Гелюнг опять молча кивнул, сплюнул через голову лошади и спросил.
— Ты есть Кюкин-Царцаха?
— Да. Так меня называет твой народ.
Гелюнг несколько раз щелкнул языком, все еще глядя на землю.
— Так здесь смерть, говоришь?
— Да, и на всех соседних урочищах.
— А на Чалон Хамур ты был?
— Нет, но скоро приду и туда.
— Когда?
— Дней через пять.
Гелюнг тронул лошадь.
— Ты вот что,—сказала ему Ксения,—кого встретишь, всем обязательно скажи, может быть, еще кто-нибудь не знает про это... Если корова или лошадь отравятся, я не виновата. Все были предупреждены.
Гелюнг снова повернул лошадь к Ксении.
— Скажем, будь спокоен, Кюкин-Царцаха!— Он вдруг улыбнулся и повторил как бы самому себе: — Кюкин-Царцаха...
Ксения пошла было к своему стану, но гелюнг остановил ее:
— Папироса есть?
— Откуда ты знаешь, что я курю?
— Я про тебя много знаю,— ответил он, закуривая.— На весь калмыцкий область такой, как ты, один.
— А бурхан позволяет гелюнгам курить?
— Курить можно. Водку пить можно. Только жениться не можно. А где твои солдаты?
Ксения показала в сторону отряда.
— Далеко... — Он покачал головой.— А ты здесь один не боишься?
— А чего же мне бояться? Я никого не обижаю, кроме саранчи,— пожала плечами Ксения.
— Озун-бандит близко ходит,— сказал калмык вполголоса, наклоняясь к ней.
— Пускай себе ходит,— улыбнулась она.
— Хороший кюкин, смелый,— сказал гелюнг, докурил папиросу, взглянул на солнце и еще раз задумчиво повторил: — Кюкин-Царцаха,— тряхнул головой, дернул лошадь и рысью поскакал к дороге.
Ксения смотрела ему вслед, пока он не исчез в облачке пыли, а когда и облачко исчезло, медленно пошла к своему стану.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Саранчовая война продолжалась уже около месяца. Ксения привыкла к рабочим, а они к ней, и незнание языка уже не так мешало, как в первые дни. Отчасти объясняться с рабочими помогал Ребджюр, застенчивый комсомолец, который с грехом на три четверти говорил по-русски, а то, что было невозможно перевести, Ксения дополняла жестикуляцией и мимикой.
Сначала она жила в палатке одна, потом велела Ребджюру принести два пустых ящика, которыми и разгородила палатку.
— Вот тебе кабинет,—сказала она,—Тебе нужно после работы много писать, считать —сколько яда истратили, сколько воды привезли, кто сколько заработал, а на земле это неудобно. Устраивайся.
Ребджюр был очень доволен; он начал прямее держаться и гораздо тверже разговаривать с рабочими, большинство которых было старше его.
В перерыве он аккуратно являлся на Ксенину половину с котелком, наполненным чаем.
— Начальник, чай пить давай!