Культура или же нет, но обращение с глупыми тетками было таким, что энтузиазм их быстро иссяк. Беженцы вовсе не были благодарны за старые вещи из чьих-то подвалов. Они брали их, морщились и требовали еще. Побольше, получше. Бесплатные обеды воспринимали, как само собой разумеющееся и фыркали. Кроме того, беженцы плевать хотели на нашу культуру и девушек без платков называли шлюхами.
Не сразу, но вскоре до тети и ее товарок дошло: их считают недалекой местной прислугой, напрочь лишенной чувства собственного достоинства. Они еще пытались сопротивляться здравому смыслу. Девочкам запрещалось носить в школу шорты и юбки, а мальчикам — ходить с ними за руку. Но успеха они добились примерно того же, что полтора года назад. с сочинениями про зрелость.
Последней каплей стало изнасилование и убийство школьницы. Не из нашей деревни, но настолько близко к нам расположенной, что самые толерантные родители взбунтовались. Теперь нас встречали и провожали из школы и в школу. Никто больше не желал видеть в бородатых парнях жертв войны. В них видели агрессоров.
И никакие усилия не могли подавить растущее недовольство.
Когда на футбольном поле кто-то выжег в ночи идеально ровный нацистский крест, стало ясно, что «цветным» наш городишко не станет. Чтобы избавиться от свастики, пришлось снять покрытие: на месте пересекающихся линий трава больше не росла. Пока комитет занимался сбором средств, сирийцы в спортзале что-то не поделили с албанцами.
Отмывая уделанные кровью полы, тетки поняли: игры кончились.
Реальность убила их.
Под разными предлогами, наши самаритянки перестали бегать в приют. Затем перестали пропагандировать. Затем — убирать. Возмущенные бунтом прислуги, беженцы начали бузить больше прежнего и после очередной потасовки со стульями и ножами, родительский комитет поставил вопрос ребром: либо эти травматизированные дети уедут сами. Либо они уедут отсюда на самом деле травматизированными.
Было тому причиной изнасилование и убийство девушки?.. Или же страх, что организация родительских и ночных патрулей перерастет в антибеженское восстание? Или же то, что теткам осточертело врать себе, будто их подопечные не уважают лишь своих женщин, но уважают их... Однажды это просто свершилось. С молчаливого попустительства Комитета помощи беженцам, беженцев вытурили из спортивного зала.
Тетя и Комитет делали вид, что ничего не случилось. Они так же усердно вязали носки, словно от этого зависело спасение чьей-то жизни. Так же много болтали о том, что помогать надо... но пусть этим занимается кто-нибудь другой. Они, мол, сделали все, что могли. И продолжают, да, Карл!
Они продолжают ДЕЛАТЬ!..
***
...Тетя откладывает вязание и с нетерпеливым вздохом косится на громко тикающие часы. Разминая уставшие пальцы, спрашивает, бросает сердитый взгляд:
— Ты уверена, что Ральф приедет к обеду?
— Так он сказал.
— Надеюсь, ничего там снова не сорвалось...
— Будь так, он дал бы нам знать! — не в силах иначе справиться с раздражением, я сильно пинаю пуфик.
— А, ну, прекрати, — ворчит тетя. — Я тоже боюсь, что он не приедет, но я же не порчу мебель.
Сердце замирает и гулко ухает в горле, словно сова. А вдруг, он и правда не сможет вырваться?
В прошлом месяце Ральфа вызвали с половины пути обратно. В позапрошлом — просто не отпустили. В поза-позапрошлом он заболел сам. И вот уже почти шесть месяцев промчалось с тех пор, как он приезжал к нам в последний раз.
Я была верна ему — полтора из них. Мысль пронзает насквозь. Как кусок зазубренного стекла. Хочется взять чертовы часы и проломить ими стену.
Надо было сказать ему.
— Надеюсь, что он успеет! Иначе бифштексы высохнут... Мальчик терпеть не может сухое мясо.
— Он сюда что, пожрать едет!? — вскидываюсь я.
Тетя яростно сжимает маленький рот.
Ограничившись молчаливым презрением, принимается вновь вязать. С таким видом словно спицы в ее руках превратились в орудия пыток; словно она вяжет не шерсть, а мои натянутые нервы.
Я стискиваю зубы.
Пока Ральфа не было, мы как-то сумели с нею сдружиться, притереться друг к другу, найти какие-то общие увлечения. Теперь перемирию наступил конец. Без объявления войны преступив границу, тетя с самого утра наносит удары по болевым точкам. Если Ральф опоздает, то не застанет ее в живых.
— Ты говорила ему про Антона? — осведомляюсь я, раскачиваясь с пятки на носок и обратно.
Тетя хмурится и ворчит.
Она-де, не одобряет, что я встречаюсь с Антоном. («встречаюсь = трахаюсь». Прим. переводчика). В ее времена-де, девушки хранили целомудрие «целомудрие» = «верность Ральфу»). Она свое целомудрие = «целомудрие») до пенсии сберегла (и продолжит беречь его).
Все равно ни одна скотина не покушается.
— Смените-ка тон, фройлян! Не можешь держать ноги вместе, нечего на меня кричать.
Я яростно умолкаю.
Слушая стук часов, я вспоминаю о том, как утратила свое целомудрие. Мембрану, пленку, которую еще называют плевой.
Плевое дело. Ральф даже значения не придал.