Он прибавил, что эти психологи более способны описывать внешние, чем внутренние явления, то есть в состоянии прекрасно описать жест, но душевное движение – довольно плохо.
Наш покойный друг оказывается очень свирепым в своих суждениях о нас: нападает на нашу изысканность, отрицает нашу наблюдательность – и всё это в легко опровержимых замечаниях.
Например, по поводу ужина цыган ночью на берегу Сены (начало «Братьев Земгано»), где встречается описание ивы, которую я называю
По поводу «Фостен» Тургенев прячется за госпожой Виардо, говоря, что наши наблюдения над чувствами женщин актрис в высшей степени неверны. А то, что он находит неверным, записано частью по наблюдениям, сообщенным Рашель, частью по драматической исповеди Фаргейль[136]
в длинном письме, хранящемся у меня.Тургенев – и это неоспоримо – говорил превосходно, но как писатель он ниже своей репутации. Я не стану оскорблять его, предлагая судить о нем по его роману «Вешние воды». Да, он пейзажист, замечательный живописец лесной глуши – но как живописец человека он мелок. В нем не хватает смелости, необходимой наблюдателю. Действительно, в его книгах нет суровости его родины, суровости московской, казацкой, и соотечественники Тургенева по его книгам кажутся мне такими русскими, какими описал бы их русский, доживающий век свой при дворе Людовика XIV. Помимо отвращения его темперамента ко всему резкому, к беспощадно правдивому слову, к грубому колориту, у него была еще прискорбная покорность требованиям издателя. Об этом свидетельствует «Русский Гамлет»: Тургенев сам признавался при мне, что вследствие замечаний редактора урезал оттуда четыре или пять весьма характерных фраз. По поводу смягчения Тургеневым человеческих характеров его страны у нас с Флобером однажды завязался самый горячий спор, какой мы когда-либо устраивали: он утверждал, что эта суровость – потребность лишь моей фантазии, что русские, скорее всего, именно таковы, какими их рисует Тургенев. Впоследствии романы Толстого, Достоевского и других, кажется, вполне оправдали мое мнение.
1888
Неоспоримо одно. Это такая же литература: та же реальная жизнь людей, взятая с ее печальной, человеческой, не поэтической стороны, – как например, у Гоголя, самого типичного представителя русской литературы.
Ни Толстой, ни Достоевский, ни другие не выдумали эту русскую литературу; они заимствовали ее у нас, щедро сдобрив ее Эдгаром По. Ах, если бы под романом Достоевского, которому так изумляются, к мрачным краскам которого так снисходительно относятся, стояла подпись Гонкура, какой поднялся бы вой по всему фронту!
И вот человек, нашедший этот ловкий способ отвлечь от нас внимание, человек, который так непатриотично помог чужестранной литературе воспользоваться расположением и восхищением, да, восхищением, принадлежащим нам по праву, – это господин де Вогюэ. Ну не заслуга ли это перед Академией, которая в скором времени призовет его в свое лоно?[137]
1889