«Что необходимо для людей, принимающих спектакль, пишущих о нем? Быть убежденным, что театр хочет только хорошего, добра, идти на спектакль без предубежденности. Ведь это страшно — сдавать спектакль, это как публичные роды. И потом, Немирович — Данченко говорил, что он не может читать слов „режиссер не подумал“, это просто абсурд, а что же он делал, когда выбирал тот или иной вариант, когда месяцами мучился и бился над спектаклем. Говорить о критериях политических, этических не будем, это ясно. А вот уменье сохранить эмоциональность восприятия. Для меня лучшим критерием был и остается Николай Эфрос, его душевный отклик на спектакль. Когда ему было даже чуждо по сути, он мог быть увлечен талантливостью, яркостью решения, так было с „Великодушным рогоносцем“ у Мейерхольда. Театр должен показать то, чего я не знаю, а мы все привыкли, что театр показывает то, что я знаю, и требуем этого, и, увидев незнакомое, утверждаем: „Нет, это не так“. Конечно, у театрального критика свои права, свое мироощущение, свой багаж, но судить художника надо по законам, им созданным, и надо этот закон чувствовать. Театральный критик должен быть многогранен, и судить Любимова по законам Любимова, а не Станицына, уметь подавлять свои пристрастия. Критик должен быть очень образован, разбираться в живописи, в музыке, это должна быть взаимная встреча. Когда спектакль готов? Немирович — Данченко как-то это знал. А вот Станиславский не знал, его захватывала эмоциональность, он был готов ставить хоть 10 лет. У нас пропало понятие премьеры — праздника. Обкатка на публике, это ввел Немирович — Данченко, и сейчас без нее нельзя, и надо это делать до сдачи спектакля, никто не устроит демонстрации, никто не выйдет из партии, нечего тут бояться, судить о спектакле наиболее точно все же можно лишь на нормальной публике. Сейчас очень много внимания обращают на мелочи — убрать такую фразу, выбросить такое-то слово, как будто от этого меняется существо и все становится правильным, нет. Во всякой красоте есть своя неправильность, угловатость, это ее особенность. Главное — не убивать живой природы художественного произведения. А то это убрать, то убрать, и стало обтекаемое, а своеобразие убито. Да даже тогда, когда режиссер бывает согласен с подсказом критика и благодарит, и исправляет, и тогда часто это во вред. Но вообще каждый конкретный случай особый. Есть личные качества актера, без которых он немыслим: певучесть Качалова, легкость отношения к роли Кузнецова. И есть благоприобретенные штампы, от которых надо избавляться. Просто системы Станиславского не существует, существует система плюс индивидуальность режиссера, актера. А у нас пункты — 1, 2, 3… „Современник“ — вот система, понятая молодыми. Эфрос — ему интересно применить систему к своему мироощущению, своему отношению к жизни. И каждого волнует разное и по-разному. Любимов кричит, и ему нельзя это запретить. Для Эфроса сгусток противоречий в жизни — главное. Львов — Анохин добивается кристальной чистоты, гармонии. Мы забываем это своеобразие, отрицаем и требуем унификации. Вот Эфрос — „Три сестры“, он видит трагического Чехова. Во многом я с ним не согласен, но полностью постигаю и такое видение. Система Станиславского — это единственная наука в театре, каждый приспосабливает ее себе. Зачем заново открывать велосипед? О „Днях Турбиных“ мне очень трудно судить. Варпаховский, на мой взгляд, очень опростил пьесу, как я говорил, „окиршонил“. Там были личности, за каждым образом мировоззрение, а здесь этого ничего нет».