И вот я экспериментирую с черным рондо[956]
— с прародителем всех ручек, как я о нем думаю еще с детства, когда им пользовалась мама и все остальные средства письма казались эксцентричными разновидностями. Что мне точно стоит записать старым пером, так это бодрящую весть о том, как я снова влипла в неприятности, на этот раз благодаря Гертлеру, Монти Ширману, Мэри, Клайву и Ванессе, которая обрушилась на меня с упреками за то, как я чуть не довела ее до катастрофы. Моя совесть чиста, но я начинаю думать, что дружба в такой атмосфере становится слишком острой, хрупкой и болезненной. Я написала об этом в Чарльстон[957]. Письма от Мэри и Клайва стали бы для меня наградой. Л. уехал в Тидмарш, а я пишу, дабы избавиться от чувства заточения в осажденном городе, всегда возникающем у меня в его отсутствие.Вчера мы провели день в Лондоне, очарование от которого уже не то, что раньше. Может, я им пресытилась? Или клуб «1917» поднадоел? Мы пошли на выставку в «Omega», встретились с Роджером, были приглашены на чай в его студию, обсудили изменения стиля Дункана, похороны отца[958]
(наполовину англиканца, наполовину квакера), ожидания, реальность и так далее. На выходе разминулись с Уэйли[959]. Мы пообедали в очень жарком местечке в Сохо, где за 2 шиллинга и 3 пенса подают блюда весом, наверное, в целый стоун [≈ 6,35 кг]. Вернулись в Клуб, где Леонард выступил с речью об Австро-Венгрии. Как обычно, я нахожу его не только очень ясно мыслящим, но и достаточно страстным, чтобы оставаться интересным. Публика в «1917», как всегда, казалось, состояла из диковинных личностей, чьи отклонения и особенности загнали их на задворки жизни, где они живут в безызвестности и полумраке, выползая из своих нор только для того, чтобы отпускать колкости в адрес холеных горожан. Не будь он так уродлив, этот колоритный образ стоило бы описать. Или мое тело попросту возмущается чрезмерной нагрузкой на мозг?Л. обнаружил Литтона с распухшим пальцем и несколькими пятнами на руке, сидевшим у камина и двигавшимся только тогда, когда он, обернутый шелковой скатертью, как и его палец — шелковым платком, жаловался на холод, описывал ночные мучения и боль, похожую на зубную, которая охватывала его и перерастала в лихорадочную агонию, а снять ее удавалось лишь морфием. Это продолжается уже месяц, и Кэррингтон, естественно, в полном недоумении. Стрэйчи не переносят никакую боль, но, даже делая скидку на все преувеличения и ужас этого горемыки, я полагаю, он хлебнул немало страданий, а доктор предупредил Кэррингтон лично, что опоясывающий лишай[960]
может не проходить месяцами. Тем не менее Литтон, вероятно, через пару дней переедет к Мэри Хатчинсон, избегая Лондон из-за гриппа[961]. (Мы, кстати, находимся в самом разгаре эпидемии, не имеющей аналогов со времен «Черной смерти[962]», согласно «Times», авторы которой, по-видимому, до дрожи боятся, что лорд Нортклифф заболеет и ускорит тем самым наступление мира.) Но я далека от мира и покоя. Две недели назад весь Блумсбери шумел о моих преступлениях; М. Х. перевозили на такси в обморочном состоянии, а Литтона призывали прийти ей на помощь; Дункан, Клайв и Ванесса пребывали в агонии и отчаянии. Странно, что меня не обвинили и в этом; согласно моей теории, Клайв вдохновил Ванессу на письмо в качестве превентивной меры против дальнейших неосторожностей, строго запретив упоминать его имя. Я успокаивала себя осуждением шпионства, и теперь нет сил даже на раздражение. Думаю, все это происходит из-за того, что люди, подобные М. Х., неблагоразумно занимают места, на которые они совершенно не подходят, и, вечно вздрагивая и стесняясь потом, приносят всем дискомфорт. Я заявляю о своем намерении держаться отныне подальше от этого круга, и, пока я пишу, почтальон принес письмо от Элиота[963] с просьбой приехать и увидеться с нами.