Каждый день нам носили какие-нибудь карточки, кто-нибудь просил свидания. Раз – не помню точно, было это в конце февраля или в начале марта, – слуга из гостиницы сказал, что нас просит о свидании генерал Балахович. Он проездом, остановился в Краковской, хочет нам дать какие-то «документы».
Вспоминаем всякие слухи, проклятия большевиков, Юденича, Псков, все непонятное, темное, – и я с интересом настаиваю на Балаховиче.
В сумерки он является.
Мы были сначала все трое, но через час Дима ушел, а Дмитрий и уходил, и опять приходил, утомленный. Я сидела все время – часа четыре, если не больше.
Небольшой, совершенно молодой, черненький, щупленький и очень нервный. Говорил все время. Вскакивал, опять садился.
– Я ведь не белый генерал… Я зеленый генерал. Скажут – авантюрист? Но борьба с большевиками – по существу, авантюра. У меня свои способы…
И его способы, чем далее он говорил, тем более казались мне разумными, единственно действенными, ибо тоже большевицкими.
– Только мой один отряд Эстония выпустила вооруженным. Мои люди отказались разоружаться. В апреле я с ними опять иду на большевиков. Мне все равно, хоть один – но на них. Поляки возьмут меня. Отряд уже в Брест-Литовске, я увижусь с Пилсудским и еду тотчас в отряд. Потом опять вернусь. Я белорус, католик, но я сражался за Россию, и я буду делать русское дело…
Да, он мне показался
Балахович – интуит, дитя и своевольник. Ненависть его к большевикам – это огненная страсть. Но при этом он хитер, самоуверен и самолюбив. Он совсем не «умен», но в нем есть искорки гениальности, угадки какой-то. Он, конечно, «разбойник и убийца», – но теперь, по времени, после этих лет сплошной крови, и когда над Россией сидят короли разбойников и убийц, – не страшнее ли, не греховнее Сережа Попов, нежный толстовец?
Балахович во всяком случае генерал «с изюминкой».
Долго и спутанно рассказывал, как он арестовывал Юденича. Понять в этом историческом рассказе я ничего не поняла, или мало, но всей душой была на стороне Балаховича, а не Юденича.
До мая мы прочитали две общие лекции и две прочел Дмитрий, не считая сообщений в частных кружках. Все лекции – битком, и отношение очень хорошее. Дима на этих общих лекциях читал вялее всех. Он естественно тянулся к русским. Вскоре он был выбран председателем Русского комитета.
Помню, как в солнечный теплый день мы ехали с ним в кружок мессианистов (на Польную) и дружески рассуждали. Дима говорил, что эта работа его не свяжет, что это дело попутное и нечего бояться, что он «засосется», как я говорила, в мелочи русского болота. Это все только «пока».
«Мессианисты»… тут много своеобразно-любопытного, но мне некогда останавливаться…
Знакомство с Булановым и Гершельманом… Из русских это были единственные, с которыми мы как-то сразу почувствовали схождение и возможность будущей работы.
Мы думали тогда уже о собственной газете. Единственная русская газета в Варшаве была «Варшавское слово». Мы уже в Минске знали, что ее называют «поганкой». Заведовала ею темная личность, какой-то еврей Горвиц, газета большевичнила вовсю. Мы не могли понять, как ее не пристукнут, но Горвиц, оказывается, услужал правой партии, или вроде – «страже крессовой», ею был и субсидируем.
Горвиц этот однажды вполз к нам в комнату, ругал (пытался) Савинкова, а когда мы с ним обошлись крайне холодно, принялся в газете ругать и нас, хотя с опаской.
Итак – толки о газете с поляками, у Оссовецкого. Тут и было зарождение Польско-Русского общества.
Вендзягольский приехал из Парижа. Привез еще письмо от Бориса. Он писал, что «вполне с нами». Что когда был в Варшаве, то
Мы этого не понимали (какой еще Деникин!), и Вендзягольский, хотя сразу показался нам хлыщеватым, соглашался с нами.
Вскоре через него же прочитали мы и отчаянную информацию с юга Чайковского.
А Борис все-таки не ехал!
Наступила жара. Мы все еще томились в грохочущей и вонючей комнате Краковской гостиницы. И даже потеряли надежду из нее вырваться. В это время милый Чапский, глядя на измученного Дмитрия и Диму, стал умолять нас поехать отдохнуть в имение Пшевлоцких, мужа его старшей сестры, – в Морды. (Вся семья Чапского, его сестры – это особая прелесть.)
Я, конечно, хотела больше всего увезти измученного Диму. Но он нервничал и все мрачнел; чувствовалось, что держится он и сутолокой, делами, работой (положим, и я тоже), чувствовалось, что не поедет.
Раз Чапский по-детски описывал, как в Мордах хорошо, как теперь там цветут сирени… Дима вдруг вспылил, закричал:
– Не могу я, не нужны мне эти графские сирени!
И я поняла, что его надо оставить.