Сегодня у нас был мсье Пети́. Очень любезен, но – не знаешь, куда девать глаза. Они (французы посольства) решили терпеть до крайности, ибо «ведь уехать – это уже последнее». Считает, однако, все конченым. Сепаратный мир неизбежным (позорный) и продолжение войны союзников с Германией тоже неизбежным. О, у них есть достоинство, и честь, и все то, без чего погибает народ.
Уже перейдена, кажется, возможность воспринимать впечатления, и, кроме перманентного сжатия души, как-то ничего не ощущается.
Мороз. На улицах глухо, стыло, темно, молчаливо. Зимний, – черный по белому, – террор.
Въезд наших владык-шпионов с похабным миром ожидается в конце недели.
Пришел Манухин, весь потрясенный, весь смятенный: он покинул пленников Трубецкого бастиона. Сегодня. Сегодня арестовали ту следственную комиссию, врачом которой он состоял, при Временном правительстве, для царских министров в бастионе. Теперь, чтобы продолжать посещения заключенных, нужно перейти на службу к большевикам. Они – ничего, даже приглашали остаться «у них». Вообще – вот замечательная черта: они прежде и паче всего требуют «признания». И всякие милости готовы даровать, «если, падши, поклонишься им».
Манухин удивительно хороший человек. И больно до жалости было глядеть, как он разрывается. Он понимает, что значит его уход оттуда для несчастных.
– Мы сегодня вместе плакали с Коноваловым. Но поймите, – они все поняли! – ведь это уж не тюрьма теперь, это застенок! Я их по морде должен все время бить! Если б я остался (я так этим приглашателям и сказал), я бы стал кричать, что застенок! Ведь там они с веселыми лицами сегодня понасажали членов Учредительного собрания и говорят – это первые, а мы камеры убираем, готовим для социалистов. Вот хоть бы Церетели… Все «враги народа». Кокошкин, совершенно больной, туберкулезный, его в сырую камеру посадили… (Ну, я ему сухую отвоевал.) Ничего у них нет, ни свечей, ни одежды…
– А караул?
– Плохой очень. Теперь одни эти озверелые красногвардейцы. У заключенных очень серьезное настроение; новые более нервны, прежние сдержаннее, но все они готовятся и к смерти. Коновалов передал мне духовное завещание, посмертную записку… Да ведь это ужас, ужас! – кричит бедный Иван Иванович. – Ведь это конец, если б я к «ним» на службу пошел! Как сами заключенные стали бы на меня смотреть? И как бы я им помогал? Тайком от тех, кому «служу»?
Да, это безмерно важно, что теряется человеческая связь с пленными, а плен большевиков – похуже немецкого! Но я
Сутки на улицах стрельба пачками. «Комиссары» решили уничтожить винные склады. Это выродилось в их громление. Половину разобьют и выльют – половину разграбят: частью на месте перепиваются, частью с собой несут. Посылают отряд – вокруг него тотчас пьяная, зверская толпа гарнизы, и кто в кого палит – уже не разобрать. Около 6 часов, когда мы возвращались домой, громили на Знаменской: стрельба непрерывная… Сейчас, ночью, когда я пишу, – подозрительные глухие стуки – выстрелы… Бегу в столовую, выходящую на двор, смотрю на освещенные окна домовой караулки… Возвращаюсь. Потушив огонь, приподнимаю портьеру, гляжу на улицу: бело, пустынно, бело-голубовато (верно, луна за тучами) и быстро шмыгают иногда по стенке темные фигуры.
Мы здесь, в этом доме, буквально обложены войсками: в Таврический дворец их стянули до 8 тысяч. Матросы. Привезены и пулеметы. Дворец, только что отремонтированный, уже заплеван, загажен, превращен в подобие Смольного – в большевицкую казарму.
Нельзя быть физически ближе к Учредительному собранию, чем мы. И вот, мы почти в такой же темноте и неведении, как были бы в глухой деревне. Мы в лапах гориллы…
Посланцы к немцам – «имеют широкие полномочия для заключения немедленного мира» – объявил Троцкий.
А немецкие условия… впрочем, я уже писала, и, конечно, они еще хуже, чем я писала и могу вообразить.
Учредительное собрание, даже искаженное, даже выбранное дураками под штыками, – сорвано безвозвратно.
На Дону – кровь и дым. Ничего хорошего не предвидится, во всяком случае.
Мы в лапах гориллы, а хозяин ее – мерзавец.
Кадеты – прямо святыми делаются. У Шингарева только что умерла жена, куча детей, никаких средств… и мужественно приехал, и свято, и честно сидит в крепости. Да, свято и честно. Но, может быть, – «Нельзя быть честным в руках гориллы…»?
Винные грабежи продолжаются. Улица отвратительна. На некоторых углах центральных улиц стоит, не двигаясь, кабацкая вонь. Опять было несколько «утонутий» в погребах, когда выбили днища из бочек. Массу растащили, хватит на долгий перепой.
Из Таврического дворца трижды выгоняли членов Учредительного собрания – кого под ручки, кого прикладом, кого в шею. Теперь пусто.
Как будто «они» действуют по плану. Но по какому?