А Ида… Ида трясётся, зубы скрипят, и говорить не может, и плакать не может, глазами только водит, ноздри раздувает и сипит… Потом палку схватила, ну, швабру — и к машинке швейной, к их «Тевтонии», с хрипами в горле… Все в крик. Алиска села на пол. Ада выскочила из кухни, бабушка Иде наперерез, кричит: «Нет? Не смей!» — а Ида диким криком: «Немецкая, немецкая! Они маму убили!» — и всё рвётся по машинке садануть, а бабушка за руки схватила её и так назидательно: «Ну, бей, только вот сначала по людям». — Ида даже немножко подрастерялась. А бабушка: «Вот, Анну Антоновну ударь, у неё отец немец был». Та в тот же миг: «Ударь меня, — говорит и так покорно дальше, — а машинку не бей, она — спасение». Ида палку-то из рук и выронила, слёзы полились: «Как же так». Повторяет: «Как же так»…
И это продолжалось двое суток. Плачет и скулит. На третьи сутки мама пришла, очень худая, от нервов это с ней всегда было. Бабушка таки говорила: «Раз, и малярийные мощи». Решительная пришла, сопит. С ней Франц этот следом. Нашёл как-то… Пошли мама, Ида и я на крышу, а с нами Франц. А на крыше какая-то каптёрка была. Закуток у трубы. Крытый жестью. Там стояла печка и топчан. И ящик с песком. Пост… против бомб. Пришли. Мама Иду за руки взяла и говорит.
— Мы тебя не бросим и не покинем. Ты останешься тут. Еду носить будем, воду. Ведро поганое вечером забирать будем и на ночь чистое, чтобы и на утро не сильно пахло. Как сильный холод упадёт — спустишься в разбитый ход. Там Франц тебе лаз сделал, будешь приходить к нам греться. Но если опасность — беги на крышу и ход за собой обрушь, там две досточки над провалом.
— А если, — спросила Ида, — доберутся?
Мама помолчала тогда, а погода была безмятежная такая, не холодно, облачка. Всё золотое. Мама и говорит:
— Ну, есть один выход у тебя, всегда…
И показывает на край крыши. Ида только кивнула кратко.
Мама повздыхала… Огарок перед ней затрещал и догорел с писком и синим огоньком.
— Когда спускались к нам, — продолжила она, — мама и говорит: «Лика, — говорит, — посиди дома недельку и девочкам скажи нос на улицу не совать. Избиение идёт… Лучше и не видеть. Хватит, насмотрелась».
А ты же знаешь, я такая, если сказано «нельзя», мне надо. Ну, я улучила минутку и выскочила… А во дворе у нас Натик повешенный. На каштане качается… Я, конечно, виду не подала… Но лицо так и онемело. Три дня он там качался, не разрешали немцы снять… Соседи сказали, пришёл, дескать, к себе, убежал от пули. Или привели. А там Пасечники уже подушки чужие перебирают с кастрюлями — золото ищут… Выдали моментально. Ну, немцы его по дворам водили, били ребёнка, спрашивали — куда бежал… А ребёнок маму звал, плакал, охрип… Потом он им надоел, и повесили его, думали — у нежилого дома… Да. Мы и похоронили. Бабушка, Ада, я и Франц. Под каштаном. Там теперь дорожку сделали к ступенькам, в подъезд наш…
… А потом такой холод упал, а дров нет и керосина нет, ещё немцы через раз печки топить запрещали. Да и дров… Ну, вот тогда явился Франц. Опять… и с солдатами. Принёс брикеты. Торф. Умело проникал к нам, никогда с улицы… Когда брикеты, когда горох какой, когда керосин… Бабушка кланялась, и мама, когда дома была, тоже к пианино садилась, ну а он тут как тут, с мандолиной своей… Рождество одно так справили, по его стилю, он же западного Бога… Снова везение: немцы ж нашу половину дома объявили аварийной. Сами квартировали через два подъезда. А к нам вот только Франц и ползал, со двора. Через разбитый ход к тому же. «Не хочу портить вам пашпорт», — говорил. Выговор у него всё же был смешной… Лёгкий человек.
— Это всё один он? Тот же самый? — хрипло спросил я.
— Кто? — удивилась мама.
— Тот самый Франц?
— Ну, да… Ну, так ты будешь слушать или спрашивать?
— На букву Ф, — сказал я… — Ага…
— Ты такого и не видел, а с тех пор мы каждую зиму почти ели суп из очистков картофельных и лебеды, или крапивы… Не знаю, как и выжили. Сам смотри: сначала голодовка, потом папе подозрения выдвинули, что бежать пришлось. Мыкались по выселкам, страх сплошной. Только-только по человечески жить начали: папа вернулся, психоз спал, квартиру получили. Так война эта, снова голод. Если бы не Франц, мы поперемёрли бы точно. Одними кружевами да шитьём не вытянешь… Множество ртов!! Хотя мама Алиску забирала в интернат, но… Потом, конечно, в сорок седьмом снова голодовка, все синие и прозрачные стали. Даже Ада похудела.
— И?
— Господи Боже… — сказала мама. — Только сейчас сообразила. Ты у Ады был, и она тебе всё… Зачем? Рано же…
— Не всё… — ответил я… — Чистую правду.
— Ада? — переспросила мама. Ухмыльнулась как-то некрасиво, но овладела собой. — Правду. Надо было спросить, какую именно часть…
— Скорее всего, вырезку, — тревожно заметил я.
— Копыта, — весомо сказала мама… — Долго варить. Ну, хотел — значит, слушай. У мамы… у бабушки Гали, во время оккупации случился роман… С иностранцем… Удалось факт скрыть… Но мама ошиблась… просчиталась… и. И…
— А! — наконец-то понял я. — Говорю ведь, на ту же букву младенец!