Катон снова взглянул на баранью ногу, чувствуя, как увлажняются слюной десны. Он представил себе вкус мяса, и искушение накатило на него с такой ошеломляющей силой, что этому почти невозможно было сопротивляться. Но следом пришло шокирующее осознание того, что он слаб и не властен над потребностями собственного тела. Не желая потакать этой слабости, он собрал всю свою волю, крепко сжал за спиной кулаки и заставил себя покачать головой.
— Нет, пока мои люди голодают…
— Ну, дело твое, центурион.
Каратак потянулся к блюду, взял голяшку и швырнул ее охотничьей собаке, которая, свернувшись, лежала у стены. Собаку задело по морде, и она удивленно взвизгнула, но, тут же сообразив, что к чему, ухватила нежданную добычу и, придерживая кость мохнатой лапой, вгрызлась в мясо. У Катона сводило живот от голода, и при виде длинного розового собачьего языка, который облизывал мясо, его чуть не замутило. Центурион поспешно отвернулся, снова устремив взгляд на вражеского вождя.
Каратак смотрел на него внимательно, не без удивления.
— Хотел бы я знать, многие ли центурионы поступят таким образом.
— Все, — мгновенно ответил Катон, и Каратак рассмеялся.
— В это трудно поверить. Мне вообще кажется, что ты, римлянин, вовсе не типичный представитель своего народа и армии, хоть и пытаешься таким казаться.
Катон расценил это как своего рода комплимент, несмотря на то что Каратак упрекнул его в притворстве.
— Да, я вовсе не типичен. Большинство центурионов куда лучшие солдаты, чем я.
— Ну, тебе, конечно, виднее, — ухмыльнулся Каратак. — Если ты худший из них, то мне и вправду следует опасаться за исход войны.
Он оторвал от другой бараньей ноги полоску мяса и начал медленно жевать, рассеянно поглядывая на тени между потолочными опорами хижины.
— Знаешь, я вдруг поймал себя на мысли, что гадаю, способны ли мы вообще превзойти таких людей. Я видел, как тысячи и тысячи моих лучших воинов умирали под ударами ваших мечей. Это были лучшие представители поколения, таких мы уже не увидим. А великое ополчение племен скоро станет не более чем воспоминанием для тех немногих, кто еще жив и сражается на моей стороне. Что же до погибших… по всей земле звучат причитания их жен и матерей, ведь гибель принесла им честь и славу, но не привела к победе. Однако если наша борьба тщетна, что проку в том, чтобы умереть, хотя бы и с честью. Это не более чем символ.
Он перестал жевать и выплюнул хрящик.
Катон деликатно прочистил горло и заговорил:
— Коли так, отправь послание командующему Плавту. Сообщи ему, что ты готов обсудить условия заключения мира. Почетные условия. Тебе незачем враждовать с нами. Заключи мир, и тебе и твоим людям найдется место в нашей империи.
Каратак печально покачал головой:
— Нет. Мы уже говорили с тобой об этом, римлянин. Мир любой ценой? Это путь к порабощению.
— Но ведь выбор, стоящий перед твоим народом, — это выбор между миром и гибелью.
Некоторое время Каратак смотрел на Катона молча, словно обдумывая его слова, потом нахмурился, опустил голову и подпер лоб ладонью, медленно пропустив волосы сквозь пальцы.
— Оставь меня, Катон. Оставь. Мне нужно… нужно подумать.
Неожиданно для себя самого Катон ощутил, как в нем всколыхнулось сочувствие. Каратак, в котором римляне видели лишь неутомимого и безжалостного врага, был, в конце концов, только человеком. Человеком, уставшим от войны, однако впитавшим ее дух с молоком матери. Он воевал чуть ли не с того самого дня, как стал достаточно взрослым, чтобы держать оружие в руках, и он просто не умел искать мира. Катон смотрел на Каратака, испытывая странное желание найти нужные слова, чтобы приободрить его или высказать свое сочувствие. Но тут Каратак встрепенулся, вспомнив, что Катон все еще находится в помещении. Он заморгал и выпрямился в кресле.
— Чего ты ждешь, римлянин? Уходи.
Когда Катона вели обратно в вонючий загон, где содержались пленные, он впервые за долгое время испытал душевный подъем. Такого не было уже очень давно. После двух тяжелейших кровопролитных сезонных кампаний враг впервые был близок к тому, чтобы признать свое поражение. Чем больше размышлял Катон над словами и поведением своего пленителя, тем больше проникался уверенностью в том, что этот человек желает мира для своего народа. После дерзновенной, отчаянной попытки разгромить легионы даже он осознал, что решимость Рима сделать остров частью империи ничем не возможно поколебать.
Честно говоря, Катон сознавал, что, отвечая на вопросы Каратака, он не до конца правдив. Он говорил о полной бессмысленности и безуспешности сопротивления варваров, но пока легионы продвигались вперед, с боями преодолевая чуть ли не каждую милю. Римляне постоянно опасались за свои тылы и фланги и беспрерывно озирались в ожидании того, что неуловимый враг внезапно налетит из засады, пожнет свой смертельный урожай и тут же исчезнет, чтобы вскоре дождаться новой возможности посчитаться с захватчиками.