Я помню свою бабушку Шуру только старой и больной, хотя лет ей было меньше, чем мне сейчас. Отчетливо и сейчас помню грузное тело и свистящее дыхание, громкий храп по ночам. Кухонный запах фартука. Полные, мягкие, как тесто, руки. И тапочки, кожаной подошвой которых она, разозлившись, больно ударяет меня по попе. Бабушка не добрая, она раздражительна и требовательна, она не дает спуску ни мне, ни деду, она постоянно нами недовольна, и я это чувствую. Она никогда не хвалит меня – в отличие от деда, для которого я и умница, и стрекоза, и звоночек… Пусть чужие похвалят, говорит, отчитывая и постоянно делая мне замечания, бабушка, и это ее установка. Вообще у нее много установок, она не разрешает мне бегать под окнами дачников, обедать у чужих, снимать противную панамку, собирать на участке грибы. Тяжелой походкой она передвигается из комнаты в кухню, часто и подолгу лежит. Но она меня вырастила: мыла, кормила, причесывала, лечила от болезней. Есть серия фотографий – я иду в первый класс, на мне белый фартук, белые капроновые ленты красиво вплетены бабушкой в жидкие косички, морщинят на щиколотках чешские колготы, за которыми дед месяц ездил в «Детский мир» к открытию, ожидая, когда их наконец завезут. Бабушка шествует рядом, в нарядной блузке и сарафане, в руках букет гладиолусов, а снимает нас мой отец, он специально приехал в этот день в Москву, мама с новым мужем где-то на гастролях.
Отец потом рассказывал, что бабушка просила его звонить по какому-то номеру, спрашивать деда «мужским голосом» и вешать трубку. Ревновала, слушала, кто ответит. Потому что дед, хоть и сильно старше, так и оставался красавцем и очень нравился женщинам. И поварихе в моем детском саду, и моей первой учительнице, да и мне тоже он очень нравился, такой он был ласковый, спокойный, заботливый. А бабушка постоянно его пилила, он терпел, не огрызался, только иногда писал моей маме, что без меня в их доме было бы тихо, как в могиле.
Дед, как и бабушка – были людьми долга. Конечно, для деда на первом месте был долг партийный, служебный, но когда пришлось взяться за ручку мясорубки или щетку для натирки полов, он это сделал. Я понимаю, что стоило бы вписать его в исторические обстоятельства: ленинские, сталинские, хрущевские, брежневские времена, войну и послевоенную жизнь, но в моей детской памяти ничего про это не сохранилось. Я видела только заботы о даче, которую собирались продать, уж очень она была велика, но Хрущев запретил продажи, и пришлось большую часть комнат сдавать дачникам, а на эти деньги содержать участок и ремонтировать дом. Слышала разговоры о гречке и рисе, которых в Москве не было годами, о капусте и картошке, которые надо было доставать для моего экспериментального, на общественных началах, детского сада, о покупке сандалий, валенок, санок, колготок для ребенка. Сузившийся до бытовых и семейных проблем их мир был по-своему героическим, хотя и однообразным. Домашний труд – стирку, готовку – дед считал занятием низким, изнуряющим, отупляющим, писал дочери Риммочке, что его мечтой было сделать ее «настоящей артисткой не только на сцене, но и в быту, чтобы ты выглядела настоящей королевой всегда и везде». Но жену свою, всю жизнь стирающую и готовящую, он королевой видеть, судя по всему, не мечтал (хотя на самом деле я ничего об этой стороне его жизни не знаю, даже не знаю, любил ли он ее).
Оба они были воспитаны Гурьевной, она стала их поводырем и в семейной жизни, воспринимаемой как крест, как повинность, которую нужно исполнять из последних сил. Семья была ношей, мучительным долгом, иногда – предметом гордости, но никогда не радостью. Детей вытягивали, поднимали, за них тревожились, но ими не наслаждались. Я никогда не представляла себе, как выглядела Гурьевна, мама вспоминала высокую, худую в старости ее фигуру и стремительную походку, но никаких фотографий у нас не было, мама была уверена, что их и не существовало. Однако оказалось, что у потомков младшего ее сына Алексея карточка Гурьевны сохранилась, и недавно мне ее прислали. На фото – женщина лет сорока пяти в летнем платье: гладко зачесанные волосы, крупный нос, простое округлое лицо, но главное – необычно выразительный для любительских фото взгляд: горестный, страдающий взгляд несчастливого человека, который привычно терпит свою муку. Возможно, так получилось случайно, но после этого изображения я совсем иначе стала себе представлять свою энергичную прабабку.