Конечно, не мне судить чужое счастье, но вряд ли жизнь Фёдора Петровича была когда-нибудь после так благополучна, как в послевоенные десять лет: обширная практика, его пациенты – Голицыны, Шереметьевы, Безбородко, Ростопчины, на его руках умер незабвенный наш стихотворец Иван Иванович Дмитриев; Гааз богат – громадный дом с прислугой, имение в Тишках, суконная фабрика, карета, запряженная четверней белых лошадей! Богат и холост, но не одинок, его хозяйство вела сестра Вильгельмина. Я понимаю, каково было видеть несчастной женщине, как состояние ее брата – состояние огромное! – было разорено всего за несколько лет, последовавших за 1829 годом, когда Гааз стал директором Попечительного комитета о тюрьмах и главным врачом Московских тюрем. Иногда мне приходит на ум нелепая мысль: Фёдор Петрович словно нарочно спешил растратить капитал на нужды арестантов, покупку кандалов, бандажей, портянок, конфет, душеполезных книжек, он словно хотел стать таким же нищим, как его несчастные. И стал им очень скоро. Пиши суровый Данте свою «Божественную комедию» теперь, он избрал бы своим провожатым в аду не Вергилия, а Фёдора Петровича – кто ж зорче его видел всю бездну страданий, выпавших на долю человека; кажется, вся ссыльная Россия прошла перед ним, звеня кандалами, провожаемая им с Воробьёвых гор до Рогожской заставы, где начиналась Владимирка. Тюрьмы, тюремные больницы, этапы – изо дня в день шел он сюда, добровольно заточив себя в узилище, но, ежедневно наблюдая горе и страдания, он был счастливее всех записных счастливцев, ибо никогда его поступки не противоречили его вере и убеждениям. Он добился отмены бесчеловечного «прута», обрития ссыльных, собрал средства для выкупа семидесяти четырех крепостных, внес в комитет сто сорок два предложения о пересмотре дел, помиловании и смягчении наказаний, устроил для заключенных больницы, церкви, школы, мастерские, он утешил, выслушал, поцеловал каждого из двухсот тысяч пересыльных, которые за четверть века прошли через Москву.
Обычно Фёдор Петрович вставал в шесть утра, пил настой смородинового листа, немного читал, потом принимал больных, сам составлял лекарства, в двенадцать часов начинал работу в Полицейской больнице, потом шел в городскую тюрьму, в пересыльную. Обед его составляла та же пища, что у больных, если же Фёдор Петрович обедал в гостях, набивал карманы конфектами и фруктами – для несчастных. Отобедав, навещал знакомых, непременно за кого-то хлопоча, бывал в присутствиях, а вернувшись домой, в свою Газовку, писал письма, прошения, записки – прежде всего в комитет, иногда в Петербург, в Общество попечения о тюрьмах и даже государю; если же его прошения на высочайшее имя вдруг оставались безответными, он писал прусскому королю Фридриху, описывая ужасное положение российских арестантов, дабы король уведомил свою сестру – российскую императрицу. Иногда, уже поздно ночью, доктор откладывал перо и одиноко гулял по комнате, устремляя взгляд на звездное небо; он любил смотреть в телескоп, – идущий во тьме земного ада, он нуждался в небесном свете, свете вечном.
Помню, как я был ошеломлен, впервые увидев в телескоп звездное зимнее небо: сияющую бездну, горний хор светил; я словно всю жизнь брел во тьме и вдруг прозрел, я даже предположить не мог такую… такое ледяное одиночество, безысходную затерянность человека в мироздании. Какую же надежду видел Фёдор Петрович там, где я почувствовал лишь безнадежность, сиротство рода человеческого? Однажды я прямо спросил его об этом. Сейчас трудно припомнить в точности его ответ, но смысл был таков: мы такие же звезды; люди для людей могут быть только целью, но никогда – средством. Ответ показался мне маловразумительным, при чем здесь цель, какие средства?..
За почти полувековую жизнь в Первопрестольной рыжий парик Фёдора Петровича, его кружевное жабо, панталоны и башмаки с пряжками стали для москвичей такой же отличительной приметой, как лысина Чаадаева и хомяковская борода, очки Вяземского и сигара хирурга Гильдебрандта – единственного на Москве, кому высочайшим соизволением разрешалось курить на улице. Но что об этих приметных лицах знали даже в версте от Рогожской заставы, не говоря уж об Оренбурге, Иркутске, Тобольске? А Гааза благословляла вся каторжная Русь! Убийцы и грабители, бунтовщики-поляки, раскольники, евреи, крепостные, казаки-некрасовцы, беглые солдаты, узники долговой ямы – все видели в нем как бы нового Спасителя. Знаю сие не понаслышке, а сам читал сотни писем, обращенных к милосердию Фёдора Петровича, как к последней надежде в земной юдоли.