– Да нет же, нет… ну почему, почему же так? – Он обречённо покачал лохматой головой и всхлипнул.
Глянул влево.
И обмер. Прямо напротив фонаря торчал угол дома и темнел узкий переулок, идущий от улицы. Оттолкнувшись от фонарного столба, Гарин пропрыгал к углу дома, схватился за этот угол и заглянул в тёмно-снежную дыру переулка. Там, в глубине, метрах в ста, горел одинокий фонарь, и горел неслабо, так как тесно стоящие дома заслоняли его от снега. И почти рядом с фонарём ковыляло знакомое чёрное “Л”!
Вцепившись пальцами в кирпичную кладку, Гарин откинулся назад, набирая воздуха в грудь, как протодьякон в соборе, и заревел в переулок, как в иерихонскую трубу:
– Ма-ша-а-а-а-а!!!
“Л” остановилось. И повернулось, становясь просто палочкой “I”. Гарин зашарил пенсне, болтающееся на животе, поймал, надел. Оба стекла были выбиты! Он посмотрел на размытое “I” сквозь пустое золотое пенсне. Снова набрал воздуха и крикнул:
– Ма-ша-а-а-а-а!
И зашатался, теряя равновесие, и поскользнулся, и осел наземь, пальцами по кирпичам скользя, и вскрикнул от боли.
“I” снова превратилось в “Л” и заковыляло к доктору. И пока эта прекрасная буква шатаясь, оскальзываясь, растягиваясь и сужаясь, приплясывая и оступаясь, приближалась и росла с каждым шагом, Гарин начал дрожать и подсмеиваться, дрожать и подсмеиваться. Его лохмы, обстоящие лысину, полные снега, дрожали, и борода Моисеева дрожала, и посиневший нос трясся, и брылья уходящих в бороду щёк и губы, уже скрытые заснеженными усами, дрожали и шептали только одно:
– Нет же, нет…
И ОНА, чёрная, гибкая, невероятно худая, возникла перед ним, заслоняя переулок с фонарём, и рухнула на единственное колено, и обхватила единственной рукой, и прижалась, моментально узнав в этом трясущемся, мокром и вонючем чудище своего Гарина.
Не было ни слов, ни имён.
Двое стояли на двух коленях, обнявшись тремя руками.
Редкие прохожие обходили их.
Снег валил.
Мимо прополз трамвай.
Прошло два с лишним месяца.
В воскресение шестого января доктор Гарин проснулся позднее обычного. Разлепив тяжёлые веки, полежал на спине, помаргивая и глядя в белый потолок с матовой японской люстрой в форме воронки. Зевнул громко, на всю спальню, с привычным рычанием в конце. Откинул руку налево. Там кровать прохладно пустовала. Он повернулся недовольно, нашёл лежащую в этой остывшей кровати ночную сорочку, прижал к лицу, с наслаждением втянул любимый запах, выдохнул и положил сорочку на соседнюю подушку. Протянул руку направо, нашарил на тумбочке пенсне, надел. Откинул лёгкое пуховое одеяло и сел, повернувшись, спуская ноги с кровати. Глянул на свои ноги, громко пошевелил титановыми пальцами, исполнив традиционно что-то вроде утренней барабанной побудки на тёмно-золотистом полу из эбенового дерева. Потрогал левое, обновлённое колено. Уже дней пять, как оно перестало ныть.
Встал, кряхтя, и проследовал в ванную комнату.
Громко и обильно помочившись, подошёл к раковине с зеркалом. Глянул на себя. Бритоголовое одутловатое лицо со знакомым болезненно-неприветливым выражением оплывших глаз, массивным красноватым носом, жабьими губами, обрамлённое чёрной с проседью бородой, сурово уставилось на него.
– Охайе годзаймас![59]
– поприветствовал он себя, взял из стакана свою зубную гусеницу, сдобрил целебной японской пастой и запустил в рот. Гусеница, уютно ворча, занялась зубами. Гарин сбросил длинные и широкие ночные штаны, вошёл в душевую кабину и принял контрастный душ. Вышел, выплюнул гусеницу в ладонь, прополоскал, бросил в стакан, прополоскал рот, надел белый махровый халат, подтянул пояс и, покинув ванную комнату, прошаркал через спальню, распахнул дверь и оказался в своём огромном кабинете.Кабинет был залит неярким зимним солнцем.
Здесь было всё что нужно: большой стол с
А посередине кабинета возвышалась роскошная, пышная ёлка до потолка, возле ёлки стоял стул. И на стуле стояла Маша с ёлочной игрушкой в правой, новой руке.
– Ты уже? – обернулась она на появление Гарина.
– Я ещё! – усмехнулся он.
И пошёл к ней. Маша потянулась и стала вешать игрушку на высокую ветку. Это была её любимая ретро-игрушка, голубой единорог с серебристым рогом, которого удалось найти у антикваров Хабаровска, и её рождественский ритуал: вешать “единорожку” на ёлку накануне русского Рождества.
В Главном городском госпитале шумно справили Рождество католическое, тихо и деликатно, по-японски – последующий за ним Новый год. И пришло время Рождества русского. Маша, будучи наполовину еврейкой, на четверть русской и на оставшуюся четверть казахской немкой с патриархальной католической семейной историей, всегда наряжала одну ёлку на все три праздника. Так случилось и теперь.