Представил вдруг начальника 2-го отдела не в коверкотовой гимнастёрке старшего комсостава – в замызганном грязью и кровью, пропитанном вонючим потом белогвардейском кителе. И не в кабинете, среди столь любимых Фельдманом бюрократических финтифлюшек, а в мрачном подвале врангелевской или деникинской контрразведки. «А он, не будь столь откровенной жидовской мордой, и там был бы к месту, – спокойно подумалось Григорию. – Везде свой, везде сгодится, где заплечная работёнка водится… Куда угодно переметнётся, если приспичит, а запахнет жареным там – обратно без мыла влезет и не поморщится. Вот он, настоящий враг. И ведь не капиталистами куплен. От своей человечьей неполноценности такой. Кабы от жидовства – нет! – в мозгах гниль. И откуда же эти ненавидящие берутся? Как не мать родила… Или от того, что недомерком завидущим вырос? Зависть – ещё тот яд. Так душу разъест, что и нет человека – одна червоточина… Кабы ещё зависть корыстной была, так нет, просто зависть. Ничего с этого не поимеет, лишь ненависть садистская… Не потому ли и столь ретив в поисках врагов трудового народа, что режет не его врагов, а сам народ?..»
– …Я обманул тебя, Кусмарцев, и в другом, – продолжал разглагольствовать Фельдман. – Я пообещал тебе скорой смерти. Но это слишком лёгкое избавление, драгоценный, для тебя. Не-е-ет, ты ещё поживёшь. Ты подпишешь ещё много интересных бумаг. А за этими бумагами будут стоять такие же жалкие ублюдки, как ты… И их золотушные домочадцы. Весь человеческий мусор, в котором вязнет идущая вперёд страна. Ты и тебе подобные, Кусмарцев, – балласт, грибок и плесень на здоровом теле, присосавшиеся пиявки, отравляющие пролетарскую кровь! Фашистские свиньи и подсвинки, прихвостни кровожадного микадо!..
Фельдман уже вещал почти в полный голос.
– Слышь, старлей, не мечи бисер, – хрипло проговорил Григорий, от чего Фельдман чуть не подавился собственными словами и слюной. – Перед тобой фашистская свинья сидит, а ты – мечешь, и мечешь, и мечешь…
Фельдман пристально оглядел арестованного, неторопливо поднялся из кресла, подошёл к Григорию, пытливо уставился в глаза. И внезапно, без размаха, ударил кулаком в лицо, отпрокидывая навзничь. Набросился коршуном, что-то бессвязно выкрикивая, пинал и пинал своими щегольскими сапогами, с голяшками бутылкой и модельными каблуками рюмочкой. Сунувшийся на крик в кабинет конвоир тут же юркнул обратно в коридор.
…Григорий тяжело повернулся на узкой, сваренной из железных полос тюремной лежанке – шконке, отворачиваясь от бившей в глаза лампочки, забранной решёткой над дверью камеры. После допроса у Фельдмана его обратно бросили в мокрую камеру. В прямом смысле слова бросили – самостоятельно он передвигаться не мог. И лампочку заменили – на более яркую. А может, на какую было, – вряд ли в такой сырости лампочка долго выдержит.
По сочащейся сыростью стене, тщательно огибая чёрно-зелёный развод плесени, неспешно ползла здоровенная жирная мокрица. Матерясь и скрипя зубами от боли, сбил её щелчком на пол. Кое-как привёл себя в вертикальное положение, спустив ноги со шконки.
Воды на полу, как ему показалось, поубавилось. По ногам ощутимо несло холодом, это чувствовалось даже через выданные при помывке войлочные тапки «ни шагу назад» – без задников, тоже уже напитавшихся сыростью.
Всё, видимо, напрасно. Пока дойдут до Читы перемены… А почему он решил, что они вообще будут, эти перемены? Одна шайка… Спалился на чём-то верный слуга, вот Хозяин и заменил его на другого. По крайней мере, новый нарком, как был наслышан Кусмарцев, ударно боролся с врагами народа в Грузии, и вряд ли эта борьба чем-то принципиально отличалась от читинской или иркутской. Но даже если это не так и Хозяин действительно нашел честного чекиста – ему-то, Григорию, что с того? Пока Хозяин и новый нарком разберутся с врагами, пробравшимися в сам наркомат, тут, на таком отшибе от Москвы, сплочённая ежовская братия быстренько заметёт все следы провокаций, пыток, издевательств и убийств. Сноровисто, привычно умело. И его сведут в глухой подвал, собьют тычком на колени перед обшитой толстыми деревянными плахами – от рикошета – стеной в пулевых выщербинах и чёрно-бурых пятнах-брызгах… Бухнет бывший сослуживец без театральной читки приговора и рассусоливаний про «последнее желание» из безотказного нагана в затылок; поддатенький доктор для проформы сунется к свежему трупу, а скорее всего, и без доктора обойдутся, попинав сапогом; бумажку-справку подпишут – о «приведении в исполнение»… А после закинут всё, что от него, Кусмарцева, осталось, в брезентово-дощатый короб ЗИСа-трёхтонки – к таким же полуостывшим жмурикам очередного ночного «конвейера», и – вперёд, по замершим от ночного ужаса читинским улицам, – в Сухую падь, за Смоленку, или к Кайдаловке на Новые места, к тыльной стороне Старочитинского кладбища, где загодя припасена яма…
Григорий устало прикрыл заплывшие глаза. Тупо ныли сломанные рёбра, при неловких движениях или судорожном вздохе резавшие острой болью, высверливала виски токающая боль от опухшей нижней челюсти.