И наконец, «Аристофан» (1988) Г. Ч. Гусейнова – это культурологическая книга в полном смысле слова, а культурология – нечто невозможное в «нормальной» советской науке. Помимо того, что книга написана безо всякого формально-теоретического зачина и вибрирует между художественной и научной прозой, она не просто избегает разговора о теории познания, а вводит эту теорию по ходу повествования и, конечно, не использует в этот момент ничего марксистского; и наконец, она еще и вызывающе эротична – совершенно не находя нужным стесняться этой стороны жизни классических греков или даже ее специально пояснять. И вопрос не в том, что во второй половине 1980‐х гг. уже можно было издать такую книгу, а в том, что автор уже мог такую книгу написать. Единственная и чисто советская банальность в книге обнаруживается в аннотации: «автор книги предпринимает попытку воссоздать жизненный и творческий путь великого древнегреческого драматурга-комедиографа Аристофана… и нарисовать яркую убедительную картину общественной жизни, исторической эпохи».
Гусейнов старается показать, насколько невнимательны и парадоксальны прямолинейные характеристики Аристофана, пытающиеся вывести из его комедий систему его политических взглядов, представляющие его по типу современного политического памфлетиста и сатирика. Между в общем позитивистской книгой С. И. Соболевского (1864–1963)[675]
, которая содержательно целиком относится к досоветской эпохе (или внесоветскому ее измерению?), и книгой Гусейнова стоит работа об Аристофане В. Н. Ярхо – небольшая книжка, в которой, ввиду эпохи, нашлось место упоминанию всех теоретиков от Маркса до Сталина и которая сводила сущность аристофановской комедии к отражению эпохи кризиса полиса[676]; явно недостаточное произведение, чтобы его можно было назвать «классической» советской книгой об афинском комедиографе. И это снова показывает нам то, насколько, при всей ее количественной продуктивности, была не всеохватной советская историческая наука, как ее сосредоточенность на нескольких избранных ракурсах жестоко вредила ее же собственному развитию. Все это и позволило позднесоветским философам и филологам начинать новые поиски практически с нуля, не наталкиваясь на те достижения и стереотипы, что отличали сферу «соцэка».И главное, это уже нельзя называть периферией. Периферия соотносит себя с центром, но развитие позднесоветских исследований истории культуры делает их самодостаточным течением, которое ищет и развивает собственные основы, а потому отделяется и отдаляется от мейнстрима. Тем самым прежняя система отношений в науке перестает существовать.
Позднесоветские исследования по истории культуры постепенно вышли за границы даже формального повторения и воспроизведения марксистской теоретической рамки. Об их значимости и перспективах в послесоветское время, которые оказались далеко не столь блестящими, как казалось первоначально, стоит говорить отдельно. В этой же главе я старался показать, почему для ищущих интеллектуальной литературы читателей того времени такого рода труды оказались настоящим глотком свежего воздуха, частью надежды на обновление. Но это была надежда для читателей или для конкретных ученых; для
ГЛАВА 4
НЕВОЗМОЖНЫЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ
Проще всего сказать, что все изменилось, когда изменились внешние для науки обстоятельства – перестройка, развал СССР и последующие события провели резкую грань между прошлым и будущим. Но это будет, в сущности, уход от ответа, поскольку ракурс моего исследования предполагает рассмотрение не внешних обстоятельств, а того, как они переплетались с внутренними факторами развития самой науки. Конечно, необычайно быстрое развитие новой оттепели, перешедшей в буквальное осыпание советского режима, отмена 14 марта 1990 г. 6-й статьи Конституции СССР о руководящей роли КПСС – все это означало принципиальную перемену правил игры. Но тип реакции на эту перемену зависел не в последнюю очередь от состояния советской науки. Можно сказать, степень готовности (или неготовности) к переменам и определяла реальные возможности и перспективы дальнейшего развития советской историографии. Поэтому важно не только то, какие альтернативы были предложены новыми внешними обстоятельствами, большими историческими переменами, но и то, какую почву для этого представляла собой советская наука в 1980‐х гг.
И краткий рассказ об этом с оценкой реальных альтернатив, который является целью данной заключительной главы, оказывается закономерным образом построенным на противоречивой основе. С одной стороны, совершенно некорректно говорить о том, что советская историография древности представляла собой бесплодную пустыню – даже если говорить только о «ядре». С другой стороны, невозможно утверждать и того, что в тогдашнем своем состоянии она представляла собой благодатное поле – даже если говорить только о «периферии».