Но что принесли эти усилия? Да, основная часть статей Дмитрева по народно-освободительным движениям поздней Античности (восемь из девяти) вышла в «Вестнике древней истории» (шесть) и возрожденном «Византийском временнике» (две) – вполне достаточно, чтобы привлечь внимание не только отечественных, но и зарубежных коллег и даже чтобы спустя много лет назвать его достижения классикой отечественной исторической науки[255]
. Однако при этом монография по итогам докторской диссертации, которую Дмитрев писал много лет, так и не вышла, и, судя по активности Дмитрева, совершенно не похоже, чтобы причина была в том, что он не мог закончить текст. Ни в Москву, ни в Ленинград Дмитрев устроиться на работу не смог – конечно, этот вариант перевода его бы вполне устроил[256]. Наконец, последние шесть лет жизни без крупных публикаций – это тоже свидетельствует о весьма ограниченном успехе в науке.Можно сказать, что научная активность Дмитрева упирается в потолок (который нынче модно называть «стеклянным») и к середине 1950‐х гг. никакого движения уже не происходит. Почему? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно обратиться к особенностям построения авторской концепции.
Прежде всего – снова несколько слов о стиле, как в смысле языка, так и в смысле стиля построения повествования. Бросающаяся в глаза читателю характеристика – сгущение красок, если продолжать образный ряд, то в основном красной и черной. Римская империя в изображении Дмитрева – террористический режим[257]
, призванный силой оружия утверждать власть римлян над завоеванными народами; понятие «римский мир» вызывает у автора сарказм – для него это не более чем пропагандистская конструкция, слабо прикрывающая неприглядную реальность, в которой упомянутым «миром» и благополучием наслаждались только римляне и пошедшие на сделку с ними этнические элиты, в то время как основная масса покоренных стран и народов жестоко эксплуатировалась и каралась за попытки добиться свободы[258]. Поэтому фактически историк не видит периода спокойствия между созданием империи и ее кризисом, народное недовольство в провинциях не затухало никогда, местные жители, особенно в окраинных и приграничных провинциях (Иудея, Египет, дунайские провинции, Галлия, Африка), не мыслили себя римлянами и не забывали мечту о независимости, об общинных порядках[259]. Если они не могли организовать крупные восстания против римской власти, то уходили в разбойники (latrones). Положение низших классов в провинциях было настолько плохим[260], что они жили не лучше, а хуже варваров по другую сторону границы, и когда варвары вторгались на территорию империи, угнетенные всемерно их поддерживали[261]. Гнев местных и ярость варваров были направлены в основном на имущие классы[262]. Христианство не играло в этом процессе самостоятельной исторической роли, поскольку было расколото по социальному признаку: религия для элит проповедовала послушание и государственный порядок, народное же христианство радикализировалось, выражая мечты масс о справедливом устройстве общества[263].Массы у Дмитрева полны социальной ненависти, наиболее непокорные из них не подчиняются властям никогда и поэтому уходят в партизаны[264]
, причем это противостояние длится в течение жизни целых поколений, отдельные восстания в регионах сплетаются автором в последовательные цепочки, которые в итоге сольются в огромное движение, исчерпавшее военные ресурсы империи[265].Конечно, в этой версии истории льется кровь и кипит борьба. Отсюда в его сюжетах о массовых движениях очень много пафоса при описании движения в буквальном смысле слова: «рабы и колоны массами снимались с мест и бежали, куда глаза глядят»[266]
, «неустрашимые отряды берберийских всадников неуловимо проскальзывали…»[267]. Прекрасно чувствуя, что рабы-революционеры в те годы воспринимались как прообраз пролетарских бойцов, автор добавляет иногда штрихи, которые должны обыграть эту тенденцию[268]. Не имея достаточных данных, чтобы показать все это с помощью если не цифр, то какой-то определенности, Дмитрев собирает выдержки из легендарных рассказов или из беллетристики тех лет[269] и обильно использует литературные штампы для создания общего впечатления: «смертный бой», «жестокий кризис», «страшная эпидемия чумы»[270]; восстания подавляются римлянами со «свирепой беспощадностью»[271]; местные народы чувствуют «буйную и неоформленную ненависть к римским колонизаторам»[272]. В его научных статьях безо всякого стеснения живут слова «ужасный»[273] и «страшный»[274].Этот парад штампованных эпитетов сопровождается специфическим обращением с источниками.