В совместной книге К. К. Зельина и М. К. Трофимовой о формах зависимости в Восточном Средиземноморье в период эллинизма важную роль играли разделы, в основе которых лежали более ранняя теоретическая статья Зельина и его вышеупомянутая книга об эллинистическом Египте[493]
. Здесь уже переоценка прошлого наследия перешагивает границы «исправления ошибок» или диалога с западной наукой (прежде всего со школой Й. Фогта), который был так важен для книг Ленцмана или Штаерман, хотя и те и другие мотивы в работе Зельина остаются. Главное же в том, что историк предлагал по сути новые принципы классификации форм зависимости, что неизбежно означало и модернизацию вообще представлений о социальной структуре древних (или даже «докапиталистических», как пишет Зельин, – сейчас бы написали «традиционных») обществ. Вне зависимости от того, как оценивать степень марксистской ортодоксии в этих выкладках, это однозначно не могло считаться ортодоксией с точки зрения советского марксизма, и дело тут даже не в том, что Зельин иногда скорее прикрывает цитатами из Маркса свои выкладки, чем стремится познать Маркса, сколько в том, что он вообще не видит в Марксе ограничивающего начала: «Определение собственности у Маркса понимается в нашей литературе иногда несколько узко»[494]. Зельин находит какие-то тонкие повороты, которые делают у него Маркса не источником ответов на вопросы сущности исторического процесса, а как бы соучастником поисков самого Зельина.Не менее важно и то, что Зельин полемизирует не только с работами прошлого периода, но и с относительно недавними трудами советских историков, так как он уже готов к тому, чтобы не просто критиковать или отвергать расширенный подход к поиску рабовладения, а дать «узкую» его трактовку:
Под античным рабством мы понимаем пересечение логического класса рабов в указанном смысле [подразумевается – рабов как сословия, юридически отделенного от других. –
Собственно, его не устраивают и собственные теоретические выкладки практически 15-летней давности – прежде всего определение эллинизма, сформулированное в полемике с Рановичем[496]
.Наконец, следует заметить, что если у Ленцмана или Штаерман теоретические коррективы играли роль пусть и интересного авторам, но введения, которое легитимировало их право заниматься конкретным материалом, работать напрямую с источниками, максимально погружаясь в них, то для Зельина обновленная теория и есть одна из целей научной работы. Это уже выходит за пределы тех консенсусных моделей высказываний и вообще поведения в науке, которые выработались на этапе стабилизации центра и, соответственно, периферии.
Представленный обзор далек от полноты, но и на его основании можно видеть, как в течение этого второго двадцатилетия развития советской историографии «ядро» науки о древности не только изменяется в самом начале, но и продолжает эволюционировать, частично вбирая в себя прежде периферийные, отвергнутые идеи, с помощью которых переоценивает взгляды на древнюю историю и выстраивает более здоровые отношения с самой периферией. При этом возможности такой эволюции оказались вскоре ограниченными, а консенсус, достигнутый при написании томов для «Всемирной истории», – слишком шатким; но прежде чем остановиться на вопросе о реальных причинах и последствиях этого динамичного периода, следует показать, какое значение эти изменения имели не для центра, а для периферии.
ГЛАВА 4
СЧАСТЬЕ ОКРАИНЫ
Жизнь и творчество Соломона Яковлевича Лурье (1891–1964) заслуживали отдельного рассмотрения еще в первой части этой книги, но я отказался от этого по двум основным причинам: во-первых, роль этого ученого в ранний период становления советской науки о древности уже исследована если и не исчерпывающим образом, то во всяком случае подробно, а мой вклад в вопрос мог бы опасно приблизиться к реферированию чужих достижений[497]
; во-вторых, этот сюжет дал бы читателю не так много новой пищи для размышлений с точки зрения главной темы книги, ведь своеобразие научного пути Лурье вскрылось именно в «запоздалой периферизации», когда он был вынужден уехать из Ленинграда на закате сталинского правления.