Читаем Души полностью

Пока прыщавый мальчонка, с приклеенной бородой из полосок кожи и отсутствием какого-либо таланта, пронзительным голосом выводил песнь Амана, всходящего на эшафот, девятилетний Гедалья пытался справиться с чувством, будто его ударили в горло острым носком башмака. Он побагровел, задыхался, словно его подвесили на незримой веревке. В общей сутолоке на него обратили внимание, лишь когда он упал на каменный пол с пеной на губах.

Когда невидимые руки, сомкнувшиеся у него на шее, несколько ослабили свою хватку, он ощутил себя наблюдателем, взирающим на зал чужими глазами. Или даже что из его глаз взирают чужие глаза. Нет, он не заболел, как предположили многие, если только память – не болезнь. Разум отказывался принимать то, что в глубине сердца Гедалья уже понял: он был в этом мире до того, как родился.

За господином Альгранати спешно послали с сообщением, что его сын корчится в судорогах, но тот снарядил вместо себя служанку Дженерозу. Когда-то ростовщик держал целый флот слуг, затем из соображений экономии сократил сей флот до одного-единственного флагманского корабля. Дженероза была бездетной вдовой, разменявшей пятый десяток, и черный пушок усов украшал ее верхнюю губу. Она отвечала за все: и стряпала, и убирала, и охотилась на пауков; Гедалья любил следить за ее дрожащей верхней губой и энергичными движениями. В тот вечер в канун Пурима она доволокла горевшего в лихорадке ребенка до самой их квартиры на шестом этаже.

– С’йор Альгранати! – проговорила запыхавшаяся Дженероза, стоя перед дверью.

Отец открыл с выражением отвращения на лице. Он всегда и неизменно возлагал на сына вину за смерть жены. Та умерла в родах. Врач утверждал, что младенец был слишком велик и проложил себе путь во внешний мир ценой ее жизни. Теперь же казалось, что Саломоне обвиняет сына не только в смерти жены, но и в том, что тот сам выжил.

Девять дней и девять ночей добрая Дженероза сидела у изголовья девятилетнего Гедальи. Она утирала ему пот подолом своего фартука, разговаривала с ним шепотом и наблюдала из-под толстых бровей за лекарем, дважды в день делавшим ему кровопускание.

– Dove ze l’uceło, picinin?[38] – спрашивала Дженероза в попытке разговорить оцепеневшего ребенка и показывала на серо-пунцового голубя, прохаживавшегося по подоконнику. – Dove ze l’fiore?[39] – тыкала она в цветок, вышитый на шали у нее на плечах.

Венецианский говор, на котором она изъяснялась, был единственным языком Гедальи на протяжении всех девяти лет его жизни, которые в полный голос можно было бы назвать в его случае “вторым детством”. Но у него не было сил отвечать ей.

– Picinin, dove ze to pare?[40]

Отличный вопрос, Дженероза, подумал мальчик, где же мой папа?

Она, естественно, имела в виду здоровенного мужчину, остановившегося на пороге комнаты, но как же велико расстояние, отделяющее pare от татэ. Все словари заблуждаются и вводят в заблуждение, они рассказывают нам, что pare, или بابا, или аба, или father – все это значит “папа”. Но это же неправда, речь идет о совсем разных людях! Ведь только скажи “папа” – и сразу перед глазами появляется человек со своим особым запахом, весом, голосом. Легко представить храпящего папу, чихающего папу, папу, отгоняющего муху. Когда кричат “Па-а-па!”, ожидают увидеть папу. Гедалья же, сам не понимая до конца смысла явления, ожидал увидеть татэ Переца. Но татэ Переца больше не было. С исчезновением слова “татэ” исчез и стоявший за ним человек, а вместо него явился pare Саломоне Альгранати.

Ростовщик протянул потные пальцы ко лбу ребенка, но тот скорчился в постели и сдавленно расплакался.

– Проклятье! – воскликнул Саломоне и вышел из комнаты.

Дженероза приготовила больному “ньокки бедных”: обжаренный с луком и чесноком костный мозг размешивали с хлебом и яйцами в однородную кашицу, затем это тесто нареза́ли мелкими кусочками и варили в курином бульоне. Мальчик поглощал ньокки, будто утоляя какой-то древний голод.

– Дженероза… – пролепетал он, пребывая в полусумрачном сознании.

– Что, picinin, что, бедняжка ты мой?

Изъясняясь на своем детском языке, он пожелал узнать, могло ли так случиться, чтобы воспоминания другого человека проникли ему в голову, пока он спал, – может быть, воспоминания того лекаря, который делал ему кровопускания. Няня одним взмахом руки отмела самую идею и подоткнула его одеяло. Он не унимался и стал говорить, что Гедалья – не настоящее его имя, но не сумел вспомнить то другое свое имя. Няня шепотом велела ему закрыть глаза и попытаться заснуть, а иначе ему никогда не выздороветь. Он повиновался, но только закрыл глаза, как на языке у него возникли два слова, звук которых он просто должен был попробовать на вкус. “Х’вил ахейм…”

– Что ты сказал? – спросила Дженероза.

– Х’вил ахейм, – повторил мальчик, вытаращив глаза, и продолжал не своим голосом: – Их хоб мойрэ. Их леб хотч их бин тойт[41].

Дженероза отпрянула и закричала:

– Dio mio, шма Исраэль… С’йор Альграна-а-а-ти!

Перейти на страницу:

Похожие книги