На другой день она продолжила свой путь. Ожидания не обманули ее: вещи, предлагаемые ею, охотно принимались к обмену. Но давали мало. В основном свежевырытую картошку величиной с мелких куриных яиц, прошлогоднего гороха, ржаную муку, хлеб, гречку. Раз отвалили творог, другой раз – свежее молоко, целую поллитровую банку, еще досталось ей три яйца. Если прибавить к ним грибы и мелкую рыбешку, которую она наловила в реках Малая Гжать, а затем просто Гжать, жить было можно. И расчеты Маши, основанные на опыте десятилетней давности, когда ее семья бежала из колхоза, питаясь подножным кормом в прямом смысле этого слова, расчеты добраться до Москвы таким же макаром, харчась с леса и речек, плюс возможные подаяния, а в данном случае продуктообмен, эти расчеты вполне могли бы оправдаться, если бы не одно «но». И это «но» заключалось в том, что она была не одна, у нее на руках находилось дитя, что скудный харч и огромная физическая нагрузка непременно приведут к неизбежному финалу – прекращении лактации. Собираясь в дальний и рискованный путь, она об этом, конечно, думала. Но как-то подспудно предполагалось, что материнское молоко – почти от бога, если не вечный, то по крайней мере долгий источник. Теперь-то она поняла, что это не так. Молока становилось с каждым днем все меньше и меньше. В отчаянии она однажды ночью хотела накопать картошки на колхозном поле. Но вспомнила закон о трех колосках, по которому на много лет отправляли в тюрьму за сущий пустяк. И зачем тогда столько мучений, если у нее отберут ее Мишку? И она отступила.
А Можайска всё не было и не было. Кончились вещи для обмена. Она отдала за продукты даже то, с чем никак не хотела расставаться, – свитер, все полотенца, большую часть детского белья. Стали расползаться ботинки. Пришлось разрезать одну из сатиновых косынок на две части и ими подвязать обувку. Парусиновые брюки и куртка изорвались во многих местах. И когда она, наконец, добралась до Можайска, выглядела полным оборванцем. У нее из съестного не осталось ничего, кроме нескольких горстей мелкой вареной картошки. Кончилось и грудное молоко – совсем. Сын сначала кричал благим матом, потом охрип, потерял голос. Плакал молча. Потом перестал даже всхлипывать. Он только, не отрываясь, смотрел на мать, вопросительно и с укором, и из его глаз, не переставая, текли слезы. Понимая, что она теряет сына, Маша, полная отчаяния, узнала адрес и пришла в горсовет. Там произошло все то же, что и в Вязьме. В здание не пропускал милиционер. Он посоветовал обратиться к важной даме, которая выходила из здания. Выслушав Машу, она сказала, что горсовет не занимается беженцами. Оставалась одна дорога – на железнодорожный вокзал.
Он был забит толпами народа. Все хотели ехать в Москву. Маша поняла, что ей не пробиться к вагонам, даже если они будут поданы. К тому же она нигде не могла узнать, будет ли вообще сегодня или завтра поезд на Москву. Она вышла на пути. Они были целыми. Стояло много порожняка. Никакого движения. Поняла, что оно начнется с наступлением темноты. Предположила, что пустой товарняк обязательно будет отправлен на восток. Вот на него-то она и взберется. Возвратилась на вокзал, наполнила фляги кипятком. Вернулась на пути, пошла по направлению к Москве, вдоль пустых составов. Спряталась в кустах в ожидании ночи. Решила: или уехать зайцем, или умереть, прямо здесь, в своем укрытии. Другого выхода у нее не было. Миша погибал у нее на глазах. Она вспомнила увиденное по дороге на Можайск: опухших людей, лежащих на обочине, еще живых, с открытыми глазами; тоже опухших, но сидевших с протянутыми руками; мертвых; среди тех и других находились дети. И никому не было дела до них. И ее Миша, просыпаясь, уже не кричал, не плакал, а только молча смотрел на нее сквозь слезы, которые лились и лились. Потом не стало и слез. Закрылись и глаза. Только продолжали подрагивать веки.