Воцарилось уютное молчание – подлинный критерий дружбы, – когда на смену утомительному пинг-понгу слов приходит доверительное одиночество вдвоем. Уэйд мысленно окинул взглядом минувшие семнадцать лет и остался доволен. Назавтра ему предстояло внести в парламент всеми осмеянный билль о запрете наготы в искусстве. Билль дурацкий, никто и не рассчитывал, что он пройдет, однако за ним стояла одна очень серьезная и влиятельная парламентская фракция. Уэйд догадывался, почему сомнительную миссию поручили именно ему: вероятно, это комплимент его дару вдохновенной неискренности. Никто, кроме Уэйда, не сумел бы искусно соединить блеск парадокса (к которому серьезная фракция невосприимчива) и строгую принципиальность (которой эта фракция ожидает). В заведомо проигрышной ситуации Уэйд намеревался ошеломить своих оппонентов великолепным спектаклем, молниеносными переходами от шутливых эскапад к увещеваниям и обратно, создающими, если можно так выразиться, эффект двухцветного переливающегося шелка-хамелеона[51]. Он точно знал, как надо действовать. А на вторник у него назначена встреча с тремя депутациями, враждебно настроенными друг к другу, по вопросу о подпольном казино Райнера. Уэйд не сомневался, что быстро разделается с ними и все будут довольны. В среду ужин с премьер-министром… Какой трепет испытал бы он перед столь знаменательным событием двадцать лет назад, с улыбкой подумал Уэйд. Дальше четверг – поистине великий день. В четверг он поднимется еще на одну ступень в глазах миллионов людей – в четверг он сотрет Брауна в порошок. Он ни секунды не сомневался, что сотрет в порошок Брауна, дерзнувшего ставить палки в колеса международной политики правительства. Возможно, правительство допустило пару просчетов в каких-то второстепенных делах – Уэйд не был главой внешнеполитического ведомства, – но оппозиция допустила куда больший просчет, натравив Брауна на него, Уэйда. «А ведь двадцать лет назад!..» – снова подумал он и попытался представить, что бы вышло из его намерения стереть в порошок Брауна двадцать лет назад.
И тут мы вплотную подошли к сути рассказа. Как ни удивительно, восемнадцать лет назад Уэйд считал себя законченным неудачником: к тридцати одному году он ничего не достиг. И ладно бы не пытался! Только все попытки оканчивались провалом. Понимающие люди отмечали его незаурядный ум; знаменитый критик, случайно разговорившись с ним, обнаружил в нем задатки гениальности; и его сестры продолжали верить в него. Вот и все. Прибавьте к этому кембриджский диплом (без отличия), третье место в шахматном турнире, опубликованный роман, разошедшийся тиражом две тысячи экземпляров, сборник критических статей, печальный опыт в качестве лектора высших курсов и никем не замеченную пробу сил в местной политике. Нельзя сказать, что это совсем ничего, но и ничего такого, что предвещало бы портфель кабинетного министра в возрасте сорока восьми лет. Уэйд ласково посмотрел на пузырек в руке.
В те далекие дни Уэйд нигде не имел успеха, даже в обществе. Его беда была в том, что ему не хватало твердости духа; иначе говоря, он страдал от неискоренимых сомнений. Пожилые дамы находили его приятным, но робким юношей, а современные молодые особы за глаза называли размазней. Его натура, как в зеркале, отражалась в манере говорить: бесконечные паузы и заминки с вкраплениями светлых мыслей, выраженных через пень-колоду. Его роман в рукописи представлял собой живое, увлекательное повествование; в корректуре Уэйд сгладил все углы и спрямил сюжетные линии, и в итоге никто не оценил его оригинального замысла. Большой знаток шахмат, он проиграл турнир, если верить ему, из-за несносного запаха чеснока, который распространял вокруг себя немец Швах, завоевавший титул чемпиона. В тридцать Уэйд уже готов был сдаться и ограничить свои интересы холостяцкими утешениями: естественная история, любительские шахматы, изящные литературно-критические эссе… Казалось, только это, а отнюдь не место в кабинете министров уготовила ему судьба.
Избавление явилось нежданно в лице старины Мэннингтри, семнадцать или восемнадцать лет назад – в бильярдной. Выполняя несложный карамболь[52], Уэйд на волосок промахнулся; с досады он крякнул, но вертевшееся на языке словцо, хотя и вполне безобидное, привычно проглотил.
– Вот-вот, – прокомментировал Мэннингтри.
– Простите?.. – отозвался Уэйд; в ту пору он вечно просил у всех прощения.
– Да, несомненно, – пробормотал Мэннингтри; он натирал мелом свой кий, не спуская с приятеля критического взгляда. – Вы очень любопытный случай, Уэйд.
Уэйд не выносил, когда его разглядывали.
– В каком смысле? Надеюсь, речь не о болезни?
– Речь о врожденной патологической диспропорции, – сказал Мэннингтри. – Если мне позволительно – только между нами… в нарушение профессионального этикета – вторгнуться в ваши херувимские пределы и высказать некоторые соображения…
– Уодди уверяет, что я здоров как бык, – перебил его Уэйд.
Мэннингтри, кряхтя, уселся боком на край бильярдного стола, изогнулся и прицелился.