Чем меньше времени оставалось до второго экзамена, тем бледнее становился Хилл, подтверждая упорные слухи о том, что он интенсивно работает. Его можно было встретить в хлебной лавке возле станции метро «Южный Кенсингтон», где он поедал булочку с молоком, уткнувшись взглядом в лист бумаги, густо испещренный заметками. К зеркалу в его комнатушке были прикреплены бумажки со всевозможными сведениями о стеблях и бутонах, над умывальником висела диаграмма, которую он изучал всякий миг, когда мыло не щипало глаза. Он пропустил несколько собраний Дискуссионного клуба, зато чаще прежнего виделся с мисс Хейсман в спокойной обстановке – в просторных залах соседнего художественного музея, в маленьком музее на верхнем этаже колледжа, а то и просто в коридорах. Особенно часто они встречались в забитой коваными сундуками маленькой галерее рядом с архивом иллюстраций, и там Хилл, польщенный доброжелательным вниманием девушки, беседовал с ней о Браунинге и поверял ей свои личные амбиции. Она обнаружила в нем такое бесспорное достоинство, как полное отсутствие какой-либо корысти. Он совершенно невозмутимо относился к перспективе прожить всю жизнь, имея годовой доход менее чем в сотню фунтов. Но он твердо решил направить свои усилия на то, чтобы сделать мир более пригодным для жизни и тем самым снискать всеобщее признание. Его ориентирами на избранном пути были Брэдлоу[116] и Джон Бёрнс[117] – бедные, даже нищие, но притом великие люди. Впрочем, мисс Хейсман находила эти примеры неудачными с точки зрения эстетики, которую она ассоциировала (сама того не осознавая) с красивыми обоями и драпировкой, книгами в нарядных обложках, изящными туалетами, концертами, вкусно приготовленными и изысканно поданными блюдами.
Наконец настал день второго экзамена, и профессор ботаники, человек щепетильный и добросовестно относившийся к делу, переставил местами все столы в длинной узкой лаборатории, дабы пресечь списывание, водрузил на один из них стул и усадил на него демонстратора (где тот, по его словам, ощутил себя кем-то вроде индуистского божка), повелел ему следить, чтобы студенты не жульничали, и с никому неведомой целью повесил снаружи на дверь табличку, гласившую: «Вход воспрещен». И все утро с десяти до часу перо Уэддерберна пронзительно скрипело наперекор перу Хилла. А перья остальных, как неутомимая свора гончих, старались поспеть за вожаками, и ближе к вечеру повторилось то же самое. Уэддерберн держался еще спокойнее, чем обычно, а у Хилла день напролет горело лицо, карманы его пальто топорщились от учебников и тетрадей, с которыми он не расставался до момента последней проверки экзаменатором. Назавтра была назначена практическая часть экзамена, когда студентам предстояло делать срезы и идентифицировать препараты. Утренние часы повергли Хилла в уныние, поскольку он знал, что сделал чересчур толстый срез, а во второй половине дня пришло время для определения таинственного образца.
Это был один из любимых тестов профессора ботаники, суливший, подобно подоходному налогу, вознаграждение тому, кто сумеет смухлевать. На предметный столик микроскопа устанавливался препарат – маленькая стеклянная пластинка, которая удерживалась на месте посредством легких стальных зажимов и которую, согласно инструкции, запрещалось передвигать. Каждый студент в свой черед подходил к микроскопу, зарисовывал препарат, записывал в экзаменационную тетрадь, что он увидел, и возвращался на место. Так вот, сдвинуть препарат с места, случайно прикоснувшись пальцем к пластинке, было делом одной секунды. Запрет профессора объяснялся просто: объект, который требовалось идентифицировать, представлял собой срез ствола определенного дерева и в заданном положении был трудноопознаваем – но стоило чуть-чуть сдвинуть пластинку, и в поле зрения наблюдателя тотчас попадали другие участки среза, позволявшие мигом его опознать.
Хилл приступил к тесту, возбужденный возней с красящими реагентами; он уселся перед микроскопом на маленький табурет, повернул зеркало, чтобы на препарат попадало больше света, и затем машинально, повинуясь привычке, передвинул предметное стекло. В то же мгновение он вспомнил о запрете, не отрывая рук от пластинки, возвратил ее на прежнее место – и замер, как в столбняке, сообразив, чтó натворил.