— Вовсе и нет, у меня очень хорошая служба, — улыбнулась Ева, — и мне страсть как нравится стенографировать. Ты же тоже любишь свою работу! Это видно по тому, что выходит из–под твоего пера.
Она восторженно подтолкнула его локтем и показала на газету в руках одного из посетителей кафе.
— Гляди! — шепнула она. Вот человек читает твою газету — «Миддагспостен»! Уверена: люди только для того ее покупают, чтобы читать твои статьи!
Ева знала, как радуется Торбен, когда она такое говорит, но говорила она все это не просто в стремлении ему угодить. Она и правда восхищалась его умом, его стилем, его умением похвалить какую–нибудь книгу, в самом деле ему понравившуюся, но особенно пленила ее деликатность, с какой он критиковал промахи авторов. Значит, Торбен и вправду добрый человек — доброта его распространяется на всех, не только на Еву.
— Люди покупают газету для того, чтобы узнать спортивные новости, — сказал Торбен.
Он налил себе пива и мигом осушил кружку. А после скромно заметил:
— Что ж, такая у меня работа. Однако сплошь и рядом я сомневаюсь, что пишу хорошо.
— Но для этого ведь нет никаких причин! — пылко воскликнула Ева. — Ты же такой талантливый, Торбен! Ты все можешь, стоит тебе лишь захотеть! Наверно, ты сам даже книги мог бы писать.
Невольно она сказала это слишком громко. Господин, читавший «Миддагспостен», опустил газету на стол и удивленно уставился на Еву.
— О господи! — вырвалось у нее, и она весело рассмеялась, наморщив нос. Свой широкий, толстоватый нос, которого она так стыдилась. — Люди, должно быть, думают, что я решилась ума.
Он накрыл ее руку своей твердой, теплой рукой.
— Ты очень умная девушка, — вдумчиво произнес он, и вдобавок на редкость милая, наивная, неиспорченная.
Голос его был полон волнения. Но нет, куда уж там, ничуть она не наивна, с таким прошлым, как у нее, да при такой матери, хоть та и рыдала, когда Ева ушла из дома, при том ледяном бессердечии, с каким она, Ева, обращалась с молодыми людьми, при той жалкой комнате, где она ютится, а главное — при одолевающей ее подлой зависти к семье 'Торбена, к семье, которая ничем ее не обидела.
«Хорошо бы он никогда не узнал, какая я на самом деле», — подумала Ева, и плотно сжала губы — знала ведь, что они у нее слишком пухлые, — и тряхнула головой, чтобы пряди волос скрыли ее широкие скулы и низкий лоб.
— Уродина я, — тихо проговорила она, и тут как раз подошел официант с бутербродами.
Торбен переложил на ее тарелку бутерброд с селедкой.
— Для меня ты красавица, — сказал он сердечно, — я никогда тебя не оставлю. А сейчас я хочу сесть напротив тебя, чтобы удобней было любоваться тобой.
Улыбаясь, он поднялся с места с тарелкой в руках, и она подивилась его высокому росту. Хоть и сама довольно высокая, она все же едва доставала ему до подбородка.
— Наверно, и правда здесь нельзя целоваться, — продолжал он, устроившись на другом кресле, — а мне хочется целовать тебя и целовать. .
— Целоваться нигде нельзя, сказала она, — даже на скамейках в парке и то запрещено целоваться.
— Все самое прекрасное в мире запрещено, — сказал он и залпом выпил водку, — заметила ты это? С первых дней детства. И под конец тебе начинает казаться, будто все, что приятно тебе, непременно должно раздражать и настораживать взрослых. Как–то раз ребенком я забрался на чердак и там, спрятавшись ото всех, стал читать крестьянские повести Бьернсона. Тут вдруг явилась моя мать и давай допытываться: «Господи боже мой, что ты тут торчишь, здесь же собачий холод?» Вовек не забуду, как я тогда удивился: Бьернсона, оказывается, можно читать, взрослые не занесли его в свой черный список. Послушай, ты что, не любишь селедку? Съешь же наконец бутерброд!
Ева послушно принялась жевать бутерброд, мысленно пытаясь представить себе Торбена ребенком: маленький мальчик на стылом чердаке читает книгу, целиком поглощенный своей тайной радостью, — недвижная, патетическая фигурка. Ева была убеждена, что никому на свете он доселе этого не рассказывал.
— Как я люблю, когда ты рассказываешь о себе, — сказала она.
Продолжая жевать бутерброд, он покачал головой со странным выражением в глазах, словно в сознании его блеснула какая–то мысль, мелькнуло какое–то сопоставление, которые он желал бы от нее скрыть.
— Вообще–то лучше подавлять подобную тягу к исповеди, — сказал он.
В его голосе зазвучали непривычные, чуть ли не предостерегающие нотки.
— Надо подавлять желание рассказывать друг другу все о своем прошлом, выворачивать душу наизнанку. Это же своего рода духовный онанизм.
Сравнение слегка шокировало ее, но, главное, она не понимала Торбена. Не раз удивлялась она тому, что он не интересуется ее жизнью за рамками их свиданий, хотя, конечно, знала, что он поступает так из деликатности и еще потому, что женат.